Сен-Жюст или этюд о счастье Часть первая
Шрифт:
Луи Антуан. Я вообще не собираюсь жениться. Никогда.
Мари Анн. Никогда?…
Луи Антуан. Никогда. Тереза единственная, кого я когда-нибудь мог полюбить.
Мари Анн. Никогда слишком быстро проходит, Луи… Что ты собираешься делать?… Будешь изучать право? А потом? Ответь мне, Луи…
Луи Антуан. Я буду ждать…
РЕЙМСКИЕ КОНСПЕКТЫ
Поступив в октябре восемьдесят седьмого года на факультет права Реймского университета, я воспользовался сословной привилегией, позволяющей дворянам сокращать срок обучения, и уже в апреле следующего года получил звание лиценциата права. Полгода… Столько же, сколько прошло времени в пансионе на улице Пикпюс… Но в этот раз шесть месяцев были потрачены не напрасно (мать могла быть довольна! – если бы я нуждался в ее похвалах), – я, не отвлекаясь абсолютно ни на что, кроме учебы, провел все эти месяцы жизнью затворника, исключая небольшие прогулки по пантеонам мертвых (мать была права, упрекая меня в этом пристрастии), которые я посещал с книжкой в руке…
Кроме предметов права сотни часов я посвятил штудиям философских и исторических трактатов, окончательно заставивших примкнуть меня к «партии философов».
Надо сказать, что ни учение о воспитании Гельвеция, ни дуализм Декарта, ни чувственное познание д’Аламбера, ни философия ощущений Кондильяка мало привлекали меня. Скептицизму Бейля я предпочитал скептицизм Монтеня. Еще более чем атомистический материализм Гассенди мне претило механистическое естествознание Дидро, принцип редуцируемости природы Гольбаха и принцип «человека-машины» Ламерти. Так я бы никогда бы не согласился с утверждением последнего, что душа всего лишь «материальный двигатель живого организма», – занятия в монастырском коллеже ораторианцев все же не прошли даром, – я верил в бессмертие души и вечное спасение [32] . Впрочем, как я уже сказал, мой Бог, бог Руссо, Верховное существо Вселенной олицетворялось скорее с Богом-природой, чем с жестоким мстителем Ветхого Завета:
32
[32] Знание немецкой классической философии, труды Локка, Лейбница, Ньютона, а также Спинозы и Бэкона, как «иностранной литературы», у французов было более поверхностным. Правда, позднее Сен-Жюст несколько раз ссылался как на неправильное толкование Томасом Гоббсом понятия «естественного человека» (дикаря), так же как и на «экономический индивидуализм» Адама Смита, которого он явно предпочитал французу Мабли, но и в том и в другом случае он, похоже, был знаком с учениями этих двух англичан из вторых рук.
писал я в то время [33] .
33
[33] Сен-Жюст А. Органт, III песня.
Многочисленные, различные и противоречащие друг другу учения просветителей могли только запутать ищущих знание. Позже в своем первом трактате «Дух Революции…» я с некоторым раздражением отметил: «Философы слишком легкомысленно относились к беспорядку в человеческих делах. Сенека, Монтень и многие другие с большим остроумием показали, что все плохо. Но где выход? Я не люблю врачей, которые говорят, я люблю тех врачей, которые исцеляют».
Но были философы, которые предлагали и средство исцеления…
Понятно, что первое место среди них занимал Руссо, единственный и неповторимый, с которым никто не мог сравниться. Руссо с его естественным человеком, общественным договором и абсолютным правом суверена.
Вторым был Монтескье с его естественными и позитивными законами, с его разделением властей и с его идеалом конституционной монархии.
Третий философ, которого я избрал образцом для подражания, был сразу отвергнут Робеспьером. А между тем, это был «властитель дум целого поколения» и, наверное, наш самый блестящий французский литератор того времени Франсуа Мари Аруэ…
Я делал различие между Вольтером, циником и хулителем всякой веры, и литератором Мари Аруэ. Ни повествования Руссо «Эмиль, или О воспитании» и «Юлия, или Новая Элоиза», ни другие нашумевшие произведения просветителей, вроде романов Дидро «Племянник Рамо» и «Жак-фаталист и его хозяин», не произвели на меня даже доли того впечатления, которое оказали художественные писания насмешника Вольтера. Правда, вольтерьянская философия казалась мне искусственной. Кое в чем, впрочем, с ней можно было согласиться. Так мне навсегда запомнились насмешливые пассажи Вольтера по адресу Бейля, верившего в возможность существования государства добродетельных атеистов, – действительно – смешно! Зато в остальном…
Как можно было отвергать религию как культ, основанный на обмане, и в то же время предполагать бытие Бога, основанного на Откровении; как можно было отрицать существование души, настаивая на том, что люди – разумные автоматы, и в то же время отрицать атеизм как антигосударственное учение; и, наконец, как можно было признавать первоначальное естественное состояние человека и в то же время настаивать на принципе цивилизационной естественности, гласившем, что не дикарь, а именно цивилизованный человек живет в большем согласии с природой! Нет, толкование Руссо о «естественном человеке» казалось мне единственно правильным. «Милые моему сердцу дикари…», – отметил я на полях своих конспектов.
В отношении этих дикарей я не был согласен и с Монтескье, очень уж оглуплявшем этих естественных людей. Его классификация государственного правления как республиканского, монархического и деспотического тоже не произвели впечатления, – о делении власти на три «правильные» формы (монархию, демократию и аристократию) и на три «неправильные» (тиранию, охлократию и олигархию) высказывался и, даже более подробно, еще Платон.
Зато великий трактат Монтескье «Дух законов» буквально «перепахал» меня, дополнив «Общественный договор». Из естественных и общественных отношений Жан-Жака следовали естественные и согласительные законы, которые Монтескье назвал позитивными. К последним философ причислял международное, общественное и гражданское право. Как первый закон «естественного» права Монтескье определил «гражданский мир» и тем оспорил Гоббса с его «войной всех против всех». Он по-новому сформулировал понятие законов, как «необходимых отношений, вытекающих из характера вещей в самом широком смысле слова», и тем в моем понимании сблизился с Бентамом (в своих записях я выделил для себя чисто «бентамовскую» мысль: «Единственной пеpвоосновой законов должна быть моpаль и общая польза»).
Монтескье, кстати, выдвигал любопытную, но явно неверную теорию о зависимости «духа законов», «духа общества» и самого государственного устройства от территориально-климатических условий страны, которые считал первичными. Социально-исторические условия он почему-то отмечал как вторично.
Что же касается учения Монтескье об общественных наказаниях, я, конечно, отметил четкое различие, которое проводил философ между совершенным поступком и «преступным для государства» образом мысли (расходящимся с существующими государственными установлениями!). Но только покачал головой. Ибо здесь любимый философ, требовавший наказания за проступки, входил в противоречие с Руссо, который самим своим учением о естественном человеке определил следующее: у добродетельного человека не может быть недобродетельного образа мыслей, а если община добродетельных граждан и совершенное государство суть одно и то же, то наказывать надо отнюдь не преступные деяния, а именно враждебный образ мыслей, который идет от испорченности нравов.
Наименьшую «испорченность нравов», по мнению Монтескье, гарантировала конституционная монархия на манер английской. Монарх ограничивал возможный произвол законодательной, исполнительной и судебной властей, функции которых четко были поделены между собой. Но, кроме того, философ считал, что основным гарантом свободы граждан при твердой власти могут быть лишь некие контролирующие государственный аппарат «учреждения», наподобие древнеримской цензуры. Эта мысль о «государственных учреждениях», контролирующих общественную мораль, показалась мне у Монтескье самой замечательной…