Серебряный голубь
Шрифт:
Но почему же? Дневное приближение бездны духа к поверхностям дневного сознания, рев ее («и заревет на него в тот день как бы рев разъяренного моря») в солнечной тишине – обычное состояние высокопросвещенных мистов. Все мистерии начинались в древности страхом (бездна развертывалась под ногами посвящаемого в мистерии в Египте, бездна выпускала оборотней с песьими головами пред посвящением в эпопты на больших мистериях Елевзиса [106] ), и этот страх переходил в восторг, в состояние, которое являет мир совершенным и которое Достоевский называет «минутой вечной гармонии» [107] – минутой, в которую испытываешь перерождение души тела, и она разрешается подлинным преображением (Серафим), подлинным безумием (Ницше) [108] , или подлинною смертью (Гоголь). Да: в образах своих, и своем отношении к земле Гоголь уже перешел границы искусства; бродил в садах своей души, да и набрел на такое место, где уже сад не сад, душа не душа; углубляя свою художественную стихию, Гоголь вышел за пределы своей личности и вместо того, чтобы использовать это расширение личности в целях искусства, Гоголь кинулся в бездну своего «я» – вступил на такие пути, куда нельзя вступать без определенного оккультно разработанного пути, без опытного руководителя; вместо того, чтобы соединить эмпирическое «я» свое с «я» мировым, Гоголь разорвал связь между обоими «я» и черная бездна легла между ними; одно «я» ужасалось созерцанием шпонек и редек, другое «я» летало в неизмеримости миров – там за небесным сводом; между обоими «я» легло мировое пространство и время биллионами верст и биллионами лет. И вот, когда наступал зов души («вам, без сомнения, случалось слышать голос, называющий вас по имени, которой… объясняют тем, что душа стосковалась с человеком») – когда наступал этот зов, черная бездна пространств и лет, разделявшая оба «я» Гоголя, разрывала перед ним покров явлений и он слышал «как бы рев разъяренного моря». «Признаюсь, если бы ночь, самая бешеная и бурная, со всем адом стихий настигла меня среди… леса, я бы не так испугался», – вздыхает Гоголь; оттого-то метался он безвыходно – все искал посвященного в тайны, чтобы тот спас его, и напал на о. Матвея; что мог сделать о. Матвей [109] ? Он не мог понять Гоголя. Самый кроткий и доброжелательный человек, не глядящий туда, куда глядел Гоголь, мог бы лишь погубить его. Гоголь взлетел на крыльях экстаза, и даже вылетел из мира, как безумная пани его, Катерина, которая «летела… и казалось… вылетит из мира». Вылетела, и сошла с ума, как вылетел Гоголь уже тогда, когда кричал устами своего сумасшедшего: «Несите меня с этого света. Далее, далее, чтобы не видно было ничего». Далее – по слову Исайи: «И вот – тьма, горе и свет померк в облаках» (V, 30). Гоголю следовало бы совершить паломничество к фолиантам Беме, к древним рукописям востока: Гоголю следовало бы понять прежде всего, что тому, в чем он, есть объяснения; тогда понял бы он, что, может быть, найдутся и люди, которые могут исправить страшный вывих души его; но у Гоголя не было терпения изучать, и потому-то искал он руководителя вовсе не там, где следовало; не изучал Гоголь восточной мистической литературы – не изучал вообще ничего: хотел «дернуть» историю Малороссии, эдак томов шестнадцать. Между тем, Фалес и Платон путешествовали в Египет [110] : в результате – учение Платона об идеях и душе – той душе, которая, стосковавшись с телом, зовет человека (и Гоголь этот зов слышал). Учение Платона – только внешнее изложение мудрости Тота-Гермеса; оно опирается на мистерии, как опирается на Иогу учение некоторых школ Индии об Алайе (душа мира, с которой соединяет свое «я» посвященный). Душа стосковалась по Гоголю; Гоголь стосковался по душе своей, но бездна легла между ними: и свет для Гоголя померк. Гоголь знал мистерии восторга, и мистерии ужаса – тоже знал Гоголь. Но мистерии любви не знал. Мистерию эту знали посвященные; и этого не знал Гоголь; не знал, но заглядывал в сокровенное.
106
Елевзинские мистерии проводились в честь богинь Деметры и Коры в одном из районов Аттики – Елевсисе. Эпопты (созерцатели) – лица, получившие высшую степень посвящения и допускавшиеся к «созерцанию» мистерий.
107
Подразумевается необычайное состояние человеческой психики, которое испытывает герой романа «Идиот», князь Мышкин, непосредственно перед эпилептическим припадком (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. 8. Л., 1973. с. 188).
108
Серафим Саровский – см. коммент, к с. 302. Ницше Фридрих (1844 – 1900) – популярнейший в кругу символистов немецкий философ-идеалист; в конце жизни сошел с ума.
109
Константиновский Матвей Александрович (1792 – 1857) – ржевский протоиерей, с которым Гоголь общался в конце жизни.
110
Фалес (ок. 625 – 547 гг. до н. э.) – древнегреческий философ, родоначальник античной философии и науки. По преданию путешествовал по странам Востока и изучал мудрость египетских жрецов. Платон Афинский (428/7 – 348/7 гг. до н. э.) – великий античный мыслитель. Имеются полулегендарные сведения о его посещении Египта, повлиявшем на развитие его философской системы.
Восторг его – дикий восторг; и вдохновений сладость – дикая сладость: и уста – не улыбаются, а «усмехаются смехом блаженства». Пляшет казак – вдруг «изо рта выбежал клык» («Страшная месть»). «Рубины уст прикипают кровью к самому сердцу» (не любовь – вампирство какое-то). Во всем экстазе, преображающем и Гоголя, и мир («травы казались дном какого-то светлого… моря») («Вий») – во всем этом экстазе «томительное, неприятное и вместе сладкое чувство» («Вий»), или «пронзающее, томительное сладкое наслаждение» («Вий») – словом «бесовски сладкое» («Вий»), а не божественно сладкое чувство. И оттого преображенный блеск природы начинает пугать; и «Днепр» начинает серебриться «как волчья шерсть» (почему «волчья»?). А когда преображается земля, так что изменяются пространства (под Киевом «засинел Лиман, за Лиманом… Черное море… Видна была земля Галичская»), почему «дыбом поднимаются волосы», а «бесовски сладкое» чувство разрешается тем, что конь заворачивает морду, и – чудо! – смеется? Не мистерией любви разрешается экстаз Гоголя, а дикой пляской; не в любви, а в пляске безумия преображается все: подлинно – в заколдованном месте Гоголь: «и пошел… вывертывать ногами по всему гладкому месту… сзади кто-то засмеялся. Оглянулся: ни баштану, ни чумаков, ничего… вокруг провалы; под ногами круча без дна; над головой свесилась гора… из-за нее мигает какая-то харя» («Заколдованное место»). Душа позвала человека – восторг, пляска: а в результате: круча без дна да какая-то харя. И только? Так всегда у него: Хома Брут тоже пошел писать с панночкой на спине, а потом рев: «приведите Вия». И Вий, дух земли, которую оклеветал Гоголь, указывает на него: «вот он»; и превращенные Гоголем в нечистей люди бросаются на Хому-Гоголя; и убивают его; это потому, что имел Гоголь видение, Лик, но себя не преобразил для того, чтоб безнаказанно видеть Лик, слушать зов Души любимой, чей голос по слову Откровения «подобен шуму вод многих»; этот шум стал для Гоголя «ревом», блеск преображения – «волчьей шерстью», а Душа – «Ведьмой». Оборотни вместе с Гекатой не трогали посвящаемых в Мистерии, выходя из элевзинского храма и они грызли Гоголя, как грызли мертвецы колдуна. И Лик, виденный Гоголем, не спас Гоголя: этот Лик стал для него «всадником наКарпатах». От него убегал Гоголь: «В облаке пред ним светилось Чудное лицо. Непрошенное, незванное, явилось оно к нему в гости… И страшного, кажется, в нем мало, а непреодолимый ужас напал на него» («Страшная месть»). И в ясный солнечный день Гоголь дрожал, потому что казалось ему, что «мелькает чья-то длинная тень, а небо ясно, и тучи не пройдет по нем» («Страшная месть»). Это – тень чудного лица, которое, несмотря на то, что оно – чудное, ужасало Гоголя всю жизнь: это потому, что мост любви, преображающий землю, рухнул для Гоголя и между Ликом Небесным и им образовалась черная, ревущая бездна, которую занавесил Гоголь смехом, отчего смех превратился в рев, «как будтодва быка, поставленные друг против друга, заревели разом». Бездны боялся Гоголь, но смутно помнил (не сознанием, конечно), что за «бездной этой» (за миллиардами верст и лет) милый голос, зовущий его: не пойти на зов не мог Гоголь: пошел – и упал в бездну: мост любви рухнул для него, а перелететь через бездну не мог Гоголь; он влетел в нее, вылетев из мира (как могли влететь в бездну неофиты, проходящие испытания). Гоголя удручает какое-то прошлое, какое-то предательство земли – грех любви (недаром мы ничего не знаем об увлечениях этой до извращенности страстной натуры). «Спасите меня!… И несите с этого света! Далее, чтобы не видно было ничего». Ничего: ни шпонек, ни земли, ни Лика.
«Божественная ночь! Очаровательная ночь!» («Майская ночь»). «Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи», – восхищается Гоголь. И подлинно: многие ли знают такие ночи, когда воды превращаются в сверкающую «волчью шерсть», а травы кажутся «дном… какого-то светлого моря»? И все же чудится нам, что этот восторг и радость эта – «к худу»: и все такие ночи худо кончались для Гоголя. Наконец, Гоголь не захотел уже ни дней с зовом, ни ночей «с волчьей шерстью»; закричал: «Далее! Далее, чтобы не видно было ничего».
Любит Гоголь Россию, страну свою, как любовник любимую, ее любит Гоголь: «Русь! Чего ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?» («Мертвые души»). Какую-то неведомую никому Россию любит Гоголь; любит Гоголь Россию странной любовью: она для него – как для колдуна дочь его, Катерина; над ней колдует Гоголь: «Что глядишь ты так?… Неестественной властью осветились мои очи…» Что за тон, что за ревнивая властность – Гоголь заклинает Россию; она для него – образ всю жизнь неведомой ему, и все же его любовницы. Не той ли же властью светятся очи Гоголя, какой осветились очи старика-отца в «Страшной мести»: «чуден показался ей (Катерине или России?) странный блеск очей…» «Посмотри, как я поглядываю на тебя очами», – говорит колдун, являясь во сне дочери. «Посмотри, как я поглядываю на тебя очами», – как бы говорит Гоголь, являясь нам во сне русской жизни (русская жизнь – самый удивительный сон): «Сны много говорят правды» («Страшная месть»). И какой-то вещей, едва уловимой во сне правдой обращается Гоголь к спящей еще доселе, земле русской. «Русь!… Но какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе?… Какая непостижимая связь таится между нами?… Неестественной властью осветились мои очи…» Непостижимо, неестественно связан с Россией Гоголь, быть может, более всех писателей русских, и не с прошлой вовсе Россией он связан, а с Россией сегодняшнего, и еще более завтрашнего дня.
Разве не сон все, что происходит с нами, с землей, нашей родиной; еще недавно странным блеском озарилась страна родная, так что из Москвы стали видны и Лиман, и Черное море, и всадник неведомый. А теперь, даже в солнечный день, когда и туч нет, чья-то мелькает страшная тень: тень ужасной, из глубины души, из глубины земли идущей провокации. Все стало дико и непонятно; и страна наша в смертельной тоске: и здесь и там идет дикая пляска странного веселья, странного забвенья. И, как горы Карпатские, тучи бед нависают над нами: на горах тех – мститель неведомый. И странный в глубине души поднимается вопль: Русь! Чего ты хочешь от нас? Что зовет и рыдает, и хватает за сердце?… Не знаем… А что-то зовет и рыдает: и хватает за сердце.
Пред завесою будущего мы, словно неофиты пред храмом: вот разорвутся завесы храма – что глянет на нас: Геката [111] и призраки? Или Душа нашей родины, Душа народа, закутанная в саван?
Гоголь прежде всех подошел к мистерии этой; и встал перед ним мертвец. Умер Гоголь.
А теперь мы стоим пред тем же видением – видением Смерти. И потому-то видение Гоголя ближе нам всего, что сказано о нас и родине нашей. Мы должны помнить, что покрывало Смерти спадет лишь тогда, когда мы души наши очистим для великой мистерии: мистерия эта – служение родине, не только в формах, но и в духе и истине. Тогда спадет с нее саван, явится нам душа наша, родина.
111
Геката – в древнегреческой мифологии покровительница враждебных ночных духов, колдовства и ворожбы.
Касаясь Гоголя, невозможно не сказать хотя бы двух слов о его слоге. Можно написать многотомное исследование о стиле и слоге гоголевских творений. И как реализм Гоголя слагается из двух сказок о дочеловеческой и сверхчеловеческой земле, так и естественная плавность его слога слагается тоже из двух неестественностей. Она слагается из тончайшей ювелирной работы над словом, и притом такой, что остается совершенно непонятным, как мог Гоголь, нагромождавший чудо технического искусства на чуде, так что ткань его речи – ряд технических фокусов – как мог Гоголь именно при помощи этих фокусов выражать экстаз души живой? Такова одна сторона гоголевской стилистики, перебиваемая подчас грубым (даже не грамматическим) оборотом речи или совершенно грубым, нелепым и даже пошлым приемом. Такие ничего не говорящие эпитеты, как «чудный», «роскошный», «очаровательный», пестрят слог Гоголя и сами по себе ничего не выражают, но в соединении с утонченнейшими сравнениями и метафорами придают особое обаяние слогу Гоголя. Кто не помнит поразительной повести о капитане Копейкине; но потрудитесь вглядеться, в чем технический фокус этого приема: совершенно банальное изложение злоключений несчастного капитана перебивается буквально через два слова вставкой выражений «изволите ли видеть», «так сказать» и т. д.
Именно этим грубым приемом достигает Гоголь ослепительной выразительности. Слог Гоголя одновременно и докультурный, и вместе с тем слог Гоголя превосходит в своей утонченности не только Уайльда, Рембо, Сологуба и других «декадентов», но и Ницше подчас.
Все те приемы, которые характеризуют лучших стилистов нашего времени (именно как стилистов нашего времени), налицо у Гоголя.
Во-первых, обилие аллитераций в прозе.
«Светлый серп светил» («Вий»). «Вихрь веселья» («Вий»). «Усмехнуться смехом» («Вий») (здесь аллитерация соединяется с усилением глагола «усмехнуться» существительным «смехом»). «В ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего» («Вий»). (Здесь «ту» «ут» и одновременно «му» «ум».) «Как клокотанье кипящей смолы» («Вий»). «Круглый и крепкий стан» («Вий»). «Костяные когти» («Вий»). «Острые очи не открывались» («Страшная месть») и т. д.
Во-вторых, изысканность расстановки слов.
1) Разделение существительного от прилагательного вставочными словами; некоторые наивные критики вменяют в вину такому тонкому стилисту, как Сологуб, то, что он пользуется этим, якобы модернистическим приемом («тяжелые на его грудь положил лапы»). А вот вам наудачу из Гоголя: «Поглощенные ночным мраком луга» («Вий»). «Блестели золотые главы вдали киевских церквей» («Вий») (вместо: «вдали блестели»). «Он не утерпел, уходя, не взглянуть» («Вий»). «Страшную муку, видно, терпел он» («Страшная месть») (вместо: «Он, видно, терпел страшную муку») и т. д.
2) Сложные эпитеты также употреблял Гоголь в изобилии: «белопрозрачное небо», «сутозолотая парча», «длинношейный гусъ», «высоковерхие горы».
3) Иногда эпитеты эти дерзки до чрезвычайности: «оглохлые стены», «поперичивающее себе чувство», «ключевой холод» и т. д.
4) Характерны глаголы Гоголя; в употреблении их мы усматриваем самый откровенный импрессионизм: «Перси просвечивали» («Вий»); «Сияние дымилосъ»; «Вопли… едва звенели»; «Голос одиноко сыпался»; «Слова… всхлипывали»; «Валится… вода»; «Холод прорезался в казацкие жилы»; «Сабли… звукнули»; «Запировал пир»; «Шумит, гремит конецКиева»; «Гора за горой… обковывают землю»; «Очи выманивают душу»; «Перепел… гремит»; «Пламя… выхватывалось» и т. д.
5) Я не говорю уже о сравнениях Гоголя; иногда целыми страницами идет описание того, с чем сравнивается предмет, который иной раз вовсе не описан. Я не стану утруждать внимание примерами. Достаточно привести одну фразу: «Слышался шум (какой же шум?)… Будто ветер (1-ая степень определения шума); но не просто ветер, а «ветер в тихий час вечера» (2-ая степень определения); этот «ветер» – «наигрывал, кружась, по водному зеркалу» (3-я степень определения шума) и не просто «ветер наигрывал, кружась», а – «нагибая еще ниже в воду серебряные ивы» (4-ая степень определения). С одной стороны – «шум», а с другой стороны тончайший анализ (кокой именно шум). Никто после Гоголя не выбирал таких изысканных сравнений. Характерна для Гоголя трехчленная форма сравнения: «Те луга (1) – не луга (2): то – зеленый пояс» (3) и т. д.