Серый мужик(Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века)
Шрифт:
Когда Маланья провожала мужа — она не плакала, зато всю ночь не могла спать, а утром, часа в два (дело было весной, во время разлива реки), четверо соседей видели ее с Степкой севшими в лодку. Когда один мужчина спросил ее: «Куда, Маланья Карповна?», она отвечала: «По рыбу», — и отплыла. Соседи удивились, пересказали своим семейным, те по-своему растолковали: «К Царю!», и, вероятно, вследствие этого простого заключения, сперва одна девица, потом целовальничиха, за ней калачница и, наконец, пирожница приходили к крыльцу дома Шилохвостовых и, увидев, что дверь не заперта, вошли поочередно сперва в избу (харчевню), потом в комнату, поглядели на стены, изукрашенный старанием Василия Терентьича разными лубочными картинками, на кровать, занавешенную ситцевым пологом, на крашеные заводской работы сундуки, погляделись в зеркало и ушли. Потом вся слобода занялась своими делами, об Шилохвостовой вспомнили только утром на другой день, но поговорили немного.
Так прошла неделя, в конце которой об ней уже успели все позабыть.
Ровно на восьмой день Маланья Шилохвостова, во втором часу утра, причалила к берегу. Лодка ее была нагружена березками; сама она, кое-как вздернувши лодку на берег, ушла домой.
Рыболовы, увидев в лодке Шилохвостова березки, расхохотались и пошли в его дом.
Маланья спала на кровати, но при шорохе скоро проснулась.
— Извини, Маланьюшка! Мы думали, какой грех случился, — сказал один рыболов-старик.
— А какой грех-то! — отвечала скороговоркой по-пирожнически Маланья.
— Березки-то зачем у те?
— А Троица…
— Троица когда была?.. А Степан-то где?
— Степанко?.. А почем я знаю… Степанко березки рубил…
— Грех!!!
— Да ты где была-то?
— Где? Исака в жертву приносила… — и Маланья захохотала.
Рыбаки вышли, потолковали и отрядили двух рыбаков плыть вниз по реке: одну по сю, другую по ту сторону.
Через два дня рыбак Мокрушкин привез в слободу Степана, и вот что он рассказывал слободчанам:
— Остановился я у елки и гляжу: кабы это Степка сидит у огня. Ладно! Вздернул лодку, руку эдак — потому солнце в глаз (делает левой рукой к глазам) — он!.. «Степка?» — кричу… А он, шельмец, только язык показал… «Ты что?» — говорю. Он глаза пялит, ажно ошалел… «Рыбак-то дома?» — спрашиваю… Он что-то мяучит — хяя!.. Вот провалиться… Вот я его накормил луком да простоквашей и взял его с собой, а сам снасти поглядел: рыбы — дрянь!.. Все налим поганой, а стерлядь одна… Щука сперва большая егозила, да жалость — сорвалась, чтоб ей триста раз зубы выпали… Ну, поехал я, а сам доглядываю, кабы Степка-паренек не юркнул. «Хочешь — говорю — ись?» — «Нии…» — А сам глаза жмурит. А я сидел в гребях, правило у меня что у вас, однако… Ложись, говорю, спи… Ну, и заснул… Приплыл к балагану, где Еллинский Куракин, да еще немец Покупар пристает ради шутовства… Тот мережи весит… Ну, он и толкует вот что: «Еду-де я с мереж и гляжу — на берегу лодка знакомая, на берегу огонь. Приплыл; трубку наколотил — смотрю: мальчонко к дереву привязан и как заревет!.. Я скоре, шарк ножом — чиррр!.. Мальчонко бежать… Вдруг — Маланья… «Это что же», — спрашиваю Маланью. «Исака в жертву». Как я ее хлесь да еще… Взял мальчонка и к себе… Вот те и все…».
После этого рассказа слободчане решили выгнать из слободы Маланью, сломать дом, а Степана Шилохвостова взять на поруки кому-нибудь.
Степана взял на поруки целовальник Петров.
Маланью выгнали взашей, но через месяц узнали, что она живет в городе с извозчиком Ходулиным.
И это опять история темная, но объясняется просто.
Ходулин был не городской извозчик, а обозный и притом ездил на чужих лошадях; в городе он бывал редко и обедал в харчевнях. Он еще до замужества Маланьи постоянно закусывал у нее и спал в доме Шилохвостова. Конечно, Маланье нельзя было, при всей ее глуповатости, не обратить внимания на Ходулина, но она на все его шутки и щипки постоянно отвечала хохотом, что, вероятно, еще более подзадоривало подвижную натуру извозчика. Когда он узнал, что Маланья вышла замуж, ему стало даже завидно, что не он женится на ней.
Максим Ходулин на полторы четверти выше Маланьи. Человек он телосложения здорового. Лицо обваренное, корявое, нос от ушиба приплюснут. Ему в год ссылки Шилохвостова было 27 лет. Глаза его выражают что-то отчаянное, горделивое и вместе с тем плутовское. Но нужно сойтись с ним где-нибудь: болтовня необыкновенная, сарказм, до слез доводящий даже человека образованного.
И вот эта увлекательность, сарказмы прельщали не одну девушку и женщину; но для Маланьи они были так себе, как и речи Василия Терентьича.
Но вот когда прогнали ее из слободы и когда она, сидя в харчевне с пятнадцатью рублями и семьюдесятью семью копейками в кармане, да с принадлежностями для пирожницы (по крайней мере, на 3 рубля), угощала того и другого уже подгулявших и опохмеляющихся, вдруг приходит Ходулин, важно спрашивает на тридцать копеек пельменей, садится ближе всех к ней, и вдруг на пятьдесят первом пельмене говорит ей смиренно:
— Лошадь у меня теперь своя, свой домишко в городе завел; хозяйство свое заведу… Пельмени некому стряпать.
Маланья смотрит на него дико, потом хохочет.
— Чему же ты, дура, смеешься?.. Хошь быть моей хозяйкой?
Маланья еще пуще засмеялась, а Ходулин ей доказывает, что они славно заживут; он — извозчик, она — пирожница, мальчонка к себе возьмут; товарищи его тоже советуют Маланье приютиться у Ходулина на том основании, что муж ее каторжный.
Так и приютилась Маланья у Ходулина, но целовальник Петров не отдавал маленького Степана, уверяя всех, что он с Васильем Терентьичем заключил на словах условие такого рода, чтобы ему, Петрову, до возвращения Василия Терентьича, приучать Степана к делу, воспитывать на свой счет. Да и Степан не шел к матери.
Прошел год, прошло два, три и пять лет. Никакой перемены ни в образе жизни слободчан, ни в характере Маланьи не случилось. По-прежнему торговали женщины в слободе, по-прежнему рыбачили и воровали слободские мужчины. Маланья жила с Ходулиным согласно и, хотя он, возвращаясь домой пьяный, и бил Маланью, но она была терпелива по-прежнему, торговала в харчевне и, хотя не пила водки как прочие, но уже умела ругаться. На ее поступок подруги не обращали внимания, потому что они сами были такие. Наконец на десятом году жизни Степана Ходулин прогнал от себя Маланью, и так как о муже ее не было слухов ни в остроге, куда она часто ходила, ни на пристани, где работали арестанты, то она поселилась у одного отставного рядового, сапожника Никитина, который стал требовать к себе Степана.
Степан весь, как говорится, вылился в отца, то есть был силен, сметлив и терпелив. Он знал, что мать его ведет себя нехорошо, и поэтому у него явилось отвращение к матери. К кабацкой жизни он привык, но не любил рыбачить. Мало того, что он сидел в кабаке, он успевал сбегать на бойню, находившуюся вблизи кабака, и с удовольствием смотрел на резню быков и свиней, за что часто получал подзатыльники. В это время, десяти лет, он уже умел кого угодно обсчитать и раз даже надул самого поверенного.
Никитин крепко взялся за свое дело. А Степан был ему нужен для того, чтобы иметь помощника. Начальство не вняло воплям Петрова и присудило Степану жить с матерью, но Степан стал бегать от нее к Петрову, и как мать ни драла его в полиции, а он не унимался и наконец поступил на бойню. Здесь не мешает объяснить отличительную от прочих слободских парней черту характера Степана. Бывало, сидит, сидит в углу лавочки, глаза у него сделаются дикими, вдруг вскочит и возьмет плетку, висевшую около печки и употреблявшуюся Петровым в виде науки на спине Степана, и начнет этой плеткой стегать полуштоф. Если ему попадется в это время кошка, то он непременно отдует ее. И знал он, что за это ему плохо будет, но уж как-то случалось так, что он выходил из себя. Если бывали гости в кабаке, то он каждому отвечал на вопросы, возражения, остроты; и если ему надоедали, он вдруг, ни с того ни с сего, начнет ругаться, и ругаться так зло, что гости глаза на него выпучат. Однако с ребятами он играл без скандалов, и если его обсчитывали на бабках, он молчал и не дрался, как это бывает у ребят. Но случалось иногда, что если во время игры мимо него проходила какая-нибудь девица, он кидал в нее налиткой (бабка, налитая оловом), глаза сверкали, и уж его трудно было уговорить продолжать игру. За это он получил название от ребят — чудило, от девиц — злой.