Сестра милосердия
Шрифт:
— То есть, вы были и остаетесь монархистом?
Колчак отдернул ногу — очень прижгло!
— Я был монархистом.
— И никаких сомнений?
— Какие сомнения? Офицер должен выполнять долг.
Попов наклонился к Денике, что-то шепнул, тот кивнул и вышел.
— Вот вы были в Америке — как она вам?
— Я был приглашен…
— Нет, как они к нам относятся? К русским?
— Да, не любят.
— Никто нас не любит, — приятно улыбнулся Чудновский.
Дверь отворилась, Денике внес чай. Колчак невольно подался навстречу, по легкому цветочному аромату ясно, что чай китайский, и, главное, горячий! Он промерзал в своей камере до печенок — и все никак не мог согреться. Здесь, в жарко натопленной комнате, стужа выходила ознобом, до того, что начинало трясти. На первых допросах Попов смотрел с недоумением: уж не боится ли воин, увенчанный лаврами побед и поражений?
Колчаку в этот раз чаю не досталось. Не хватило стакана. Чудновский звучно схлёбывал янтарную влагу, «впрогоряч», хитро косился на заключенного.
— А скажите, адмирал, — вальяжно заложил ногу на ногу. — Анна Тимирева — только знакомая? Не больше ли?!
— Больше, — согласился Колчак. — Хорошая знакомая. Она работала переводчицей при Совете министров… Нет, стоп! Шила белье для увечных.
Один из следователей, подержав в руках свой стакан, протянул заключенному. Колчак благодарно кивнул. Допрос продолжался. Зашел разговор о погибшей «Императрице Марии» — не было ли диверсии? Колчак отнес это к неизбежной на войне случайности. Чудновский улыбнулся саркастически, оглянулся на друзей, давая понять, что не верит ни одному слову. Колчак не обиделся. Он ясно видел на лице начальника «чеки» печать туберкулёза.
— Вам бы — парное молоко да высокогорный климат…
Это оскорбило Чудновского! Да и все замолчали тем молчанием враждебности, которое заставило бы адмирала вспомнить свое положение. Его вызвали не на вечер приятных воспоминаний чаи гонять, а держать ответ за совершенные злодеяния!
И тут двери отворились, и, как на сцену кафе-шантана, вбежал человек, скрипящий кожаной курткой и ослепительно красными штанами галифе. На штанах тоже длинная, широкая лента кожи — от колен и дальше, по всей широкой заднице. Есть люди, занятые только собой, кажется, таким был Бурсак.
Махнул приятелям белой, нерабочей рукой, потоптался, вроде как станцевал. Покобенился в лучах восхищенных взглядов. Все наперебой поздравляли его с небывалым повышением: из начальников тюрьмы — в коменданты города! Захватившим власть большевикам он понадобился в этом качестве. Бурсак приятно, чуть высокомерно улыбался, торопя к концу неумеренный восторг поздравлений. Пригласил на небольшой банкет, где соберутся «только свои». На Колчака тоже взглянул. Но как-то мимолетно, с оттенком брезгливости: это что за таракан у вас сидит? Не узнал он Колчака с высоты нового своего положения.
Вся коллегия, как казалось, мгновенно перекрасилась в красный цвет и вступила в партию большевиков. Едва-едва вырвавшийся из застенков Чудновский зла на бывшего начальника тюрьмы не держал. Бурсаку, как рысаку, не стоялось на месте, нужно было вертеться, показывать себя и с этой, и с той стороны и лететь, красоваться в других местах. Даже попытался взглянуть на себя в оконном отражении — но стекла сплошь обложило слоем инея.
— Глядите-ка! Откуда сибирский мороз знает, как выглядит африканский папоротник?! — И все выразили на лице глубокое восхищение неподражаемым изяществом мысли коменданта.
Колчак будто окаменел. И это — новое правительство? Он готов был согласиться с собственной некомпетентностью, но был крайне удивлен теми, кто пришел на смену. В это ужасное для империи время. Кажется, объявили конкурс на замещение вакантных мест — а претендентов набирали из заплечных дел мастеров. Все сидели по тюрьмам! Да не по разу. Как же не поставить после этого над собой надзирателя? Спокойно и, главное, привычно! Когда надо — покормит, когда надо — накажет. И нечистоты за собой прикажет вынести. Еще додумаются империю назвать каким-нибудь лагерем. «Лагерь труда», например. Или, «Лагерь энтузиазма». Веселенькие деньки ожидают страну впереди!
— Ну, что, Сашок, пригорюнился? — резко повернулся, — к Тимиревой тянет? — ржал, заглядывая в глаза. И остальная братия тоже захохотала, демонстрируя хорошие, не испорченные полярными зимовками жевательные аппараты, — «алямбурсэ хоцца?»
Перед глазами Колчака все поплыло, его подкинуло — и заревел степным казачьим голосом:
— Молчать, харя!
Все так и покатились с хохота — не страшен им больше грозный адмирал.
— Молодец! — похлопал по плечу Бурсак. Повернулся к приятелям и пригласил уже другим, серьезным, даже важным голосом, — Бывайте! Жду! — и вышел. В комнате еще целую минуту стояла благоговейная тишина. Как-то все разомлели в восхищении начальством.
Первым заговорил Колчак.
— Это фиксируется? — кивнул в сторону секретаря.
— Успокойтесь, — зевнул ему в лицо Попов, — на допросах никогда ничего не фиксируется.
Почему-то он так сказал, и никто не возразил.
«Что же они в таком случае там пишут?» — в первый раз встревожился Колчак.
И уж потом, оставшись один в своей камере, задавал себе вопрос: не слишком ли яркими красками расписывает свое научное и военное прошлое? Не попахивает ли это бахвальством? Да вроде бы нет… наоборот, о многом скромно умолчал. Например, о спасении Петрограда. Если бы не он с Эссеном — столицу взяли бы в первые дни войны. «Потомки разберутся во всем и воздадут по заслугам, — наивно думал адмирал, — докопаются до каждого эпизода, отмеченного храбростью и самоотвержением».
И в голову не могло прийти, что на него, человека, посвятившего жизнь делу служения Родине — благополучно наплюют и постараются забыть все заслуги. Даже остров переименуют. В истории, правда, оставят, но как пример человеческой глупости, коварства и трусости.
Адмирал знал, что любого человека можно возвеличить и унизить до последней степени. Но и в кошмаре не снилось, какой грязью обольют его самого. У нас умеют обойтись с самыми достойными вполне талантливо. Близкий друг, боцман Бегичев, вытащивший Колчака из полыньи, бывший шафером на свадьбе — полжизни положил на то, чтоб всеми силами обгадить покойного. Впрочем, понятно: жить очень хотел! А то, известно, как проступили бы с ним большевики, не открестись он от дружка. «За каким лядом приезжал к нему в Омск?! О чем беседовали всю ночь напролет?!». Много могло бы возникнуть вопросов к бывшему сослуживцу лейтенанта Колчака.
В дверь легонько постучали — синичка клювом. Александра Васильевича с кровати, будто ветром сдуло. Подскочил к волчку — Ольга. И чуть дальше она! Стало трудно дышать. А сердце стучит, колотится — вот-вот выскочит.
— Нельзя! Отошли! — ругается охрана. Отогнали женщин вглубь коридора. И тут, будто сама собой, невесомо скользнула по полу, влетела в камеру бумажка. Одним взглядом охватил и вобрал в себя печальный смысл записки: Владимир Оскарович Каппель погиб. Еще один удар, еще одна утрата. На его место встал Войцеховский. Преданный, светлой души человек. Идет на Иркутск с целью освободить адмирала.
И опять весенней пташкой встрепенулось сердце. Хоть разумом и понимал: не взять ему город! Слишком силы не равны. Белых пять тысяч бойцов. Да и то, больше половины в тифу. Обморожены. Да переутомлены-то пуще загнанной лошади. А у красных- одних партизан до шестнадцати тысяч. В теплых полушубках, в катанках, в собачьих рукавицах. Злые, как цепные кобели. И регулярная армия летит на всех парах из Большевизии. Вооружены до зубов пушками и пулеметами. Самому бы Войцеховскому успеть пробиться за Байкал и то, слава Богу. Еще и блефует бедный: потребовал Колчака и «золотой запас»! Тогда, мол, не трону Иркутск. Может, и в правду думает, что испугаются красные.