Северный свет
Шрифт:
А еще она разводила кур – много дюжин. В теплые месяцы она каждый вечер жарила по четыре-пять кур, пекла пироги и наутро везла эту снедь на телеге к станции Игл-Бэй. Машинист, проводники и голодные туристы раскупали все. Заработанное, каждый цент, она складывала в старый ящик из-под сигар, который хранила под кроватью. Все эти труды были для того, чтобы отправить Уивера в университет. В Колумбийский университет, город Нью-Йорк. Мисс Уилкокс, наша учительница, посоветовала ему подать заявление. Уиверу была обещана стипендия, и он собирался изучать историю и политику, а потом поступить в высшую юридическую школу. Он первым в своей семье родился свободным. Его деды и бабушки были рабами, и даже его родители родились в рабстве, но президент Линкольн освободил их, когда они были еще маленькими.
Уивер говорит, свобода – как мазь Слоуна: обещает больше, чем дает на самом деле. Говорит, эта свобода – всего лишь возможность выбирать из худших работ в лагерях лесорубов, отелях и на кожевенных фабриках. Пока его народ не сможет работать всюду, где работают белые, и свободно выражать свои мысли, и писать книги, и чтобы эти книги издавались; пока белых не будут наказывать за то, что они вешают черных, – ни один чернокожий не будет свободен по-настоящему.
Иногда я боялась за Уивера. У нас в Северных Лесах хватает таких же громил, как и в Миссисипи, – темных, невежественных, только и высматривающих, на кого бы свалить вину за свою никудышную жизнь, – а Уивер никогда не сойдет с тротуара, и шляпу он тоже не снимает. Он бы сцепился с любым, кто обзовет его ниггером, и страха он не знал. «Будешь ползать, поджав хвост, как дворняга, – рассуждал он, – и с тобой обойдутся как с жалкой шавкой. Распрямись во весь рост, как мужчина, – и с тобой обойдутся как с мужчиной». Для себя-то Уивер прав, но я порой думала: смогу ли я распрямиться во весь рост, как мужчина, если я – девушка?
– «Граф Монте-Кристо», похоже, отличная книга, да, Мэтти? А мы еще только вторую главу читаем, – сказал Уивер.
– Точно, – ответила я, наклоняясь к дружной поросли папоротника.
– Ты сама еще пишешь свои рассказы? – спросила Минни.
– Нет времени. И бумаги нет. Извела всю тетрадь для сочинений. Зато я много читаю. И учу слово дня.
– Слова надо пускать в ход, а не коллекционировать. Пользоваться ими, чтобы писать. Для того и существуют слова, – сказал Уивер.
– Я же тебе говорю: ничего не получается. Ты меня не слушаешь? Да и писать в Игл-Бэе не о чем. Может, в Париже, где жил мистер Думас…
– Дю-м'a.
– Что?
– Дюма, не Думас. Ты же наполовину француженка.
– Где жил мистер Дюма-а-а, где все эти короли и мушкетеры – там есть о чем писать, но только не здесь, – повторила я слишком резко. – Здесь только варка сахара, и дойка, и готовка, и сбор папоротника, а кто захочет обо всем этом читать?
– Не скрежещи зубами, крокодилица, – сказала Минни.
– Я не скрежещу, – проскрежетала я.
– Те рассказы, что мисс Уилкокс отправила в Нью-Йорк, – не про королей и мушкетеров, – сказал Уивер. – Про отшельника Альву Даннинга и его одинокое Рождество – лучший рассказ, какой я в жизни читал.
– И как старый Сэм Данниган завернул бедняжку племянницу в одеяло, когда она умерла, и держал ее в леднике до весны, чтобы наконец похоронить, – подхватила Минни.
– И как Отис Арнольд застрелил человека, а потом утопился в озере Ника, лишь бы не сдаться шерифу, – сказал Уивер.
Я пожала плечами и продолжала разгребать листья.
– А что с «Гленмором»? – спросила Минни.
– Я не иду.
– А Нью-Йорк? Оттуда что-нибудь слышно? – спросил Уивер.
– Нет.
– Мисс Уилкокс получила какое-нибудь письмо? – наседал он.
– Нет.
Уивер тоже немного покопался в земле, потом сказал:
– Ответ придет, Мэтт. Я точно знаю. А пока что не переставай писать. Ничто не может помешать тебе, если ты этого по-настоящему хочешь.
– Легко тебе говорить, Уивер! – взорвалась я. – Твоя мама тебя не трогает. А будь у тебя три сестры, за которыми надо присматривать, и проклятая огромная ферма, где от рассвета до заката – проклятая бесконечная работа? Как тебе? Думаешь, ты продолжал бы писать рассказы?
Я почувствовала, как сжимается горло, и сглотнула два-три раза, чтобы протолкнуть ком. Я очень редко плачу. Папа скор на затрещины и терпеть не может нытья и слез.
Уивер поглядел мне прямо в глаза.
– Не работа мешает тебе, Мэтт. И не нехватка времени. Правда же? У тебя всегда было работы по горло, а времени в обрез. Обещание – вот что тебе мешает. Ей не следовало брать с тебя слово. Она не имела права этого требовать.
Минни умеет остановиться вовремя, но Уивер – никогда. Как овод, будет жужжать и кружить, высматривая уязвимое место, а потом укусит – очень больно.
– Она умирала. Ты бы для своей мамы сделал то же самое, – сказала я, глядя под ноги. Чувствовала, что слезы уже подступают, и не хотела, чтобы он их увидел.
– Бог забрал ее жизнь, а она забрала твою.
– Заткнись, Уивер! Ничегошеньки ты не понимаешь! – крикнула я, и слезы хлынули.
– Язык у тебя без костей, Уивер Смит! – возмутилась Минни. – Что ты наделал! Сейчас же извинись.
– Не за что извиняться. Я сказал правду.
– Мало ли что. Не всякую правду обязательно вслух говорить, – сказала Минни.
Воцарилось молчание, и некоторое время тишина прерывалась только шорохом падающего в корзину папоротника.
Несколько месяцев назад Уивер кое-что сделал – ради меня, как он утверждает, хотя мне казалось, что назло мне. Он подобрал мою тетрадь с сочинениями, которую я забросила за железнодорожные пути, в сторону леса, и отдал ее мисс Уилкокс.
В эту тетрадь я записывала свои рассказы и стихи. Показывала я их только трем людям: маме, Минни и Уиверу. Мама сказала, что от них ей плакать хочется, а Минни – что они ужасно хороши. Уивер же заявил, что они более чем хороши, и велел мне показать их мисс Пэрриш, которая преподавала у нас до мисс Уилкокс. Он сказал, она придумает, как ими распорядиться. Может быть, в журнал пошлет.
Я не хотела, он не отставал, и в итоге я послушалась, Не знаю, на что я надеялась. Наверное, на похвалу, самую маленькую. Чтобы меня чуточку приободрили. Но вышло совсем не так. Однажды после уроков мисс Пэрриш отвела меня в сторону. Она сказала, что прочитала рассказы и сочла их мрачными и угрюмыми. Сказала, что литература должна возвышать дух и такой молодой девушке, как я, следует обратить свой ум к более вдохновляющим и жизнерадостным темам, чем одинокие отшельники и мертвые дети.
– Оглядись по сторонам, Матильда! – сказала она. – Посмотри на деревья, озера и горы. На величие природы. Оно внушает радость и восхищение. Почтение. Преклонение. Красивые мысли и изящные слова.
Я и так оглядывалась по сторонам. Я видела все то, о чем она говорила, и многое другое. Видела, как медвежонок задирает морду под проливным весенним дождем. Видела серебро зимней луны, ослепительно горящей высоко в небе. Видела алую красу сахароносных кленов осенью и невыразимую тишину горного озера на рассвете. Все это я знала и любила. Но я видела и темную сторону. Трупы истощенных оленей зимой. Неистовую ярость метели. И мрак, что всегда таится под соснами – даже в самый ясный день.
– Я вовсе не хочу сказать, будто тебе не следует писать, милочка, – продолжала она, – только попробуй найти другие темы. Не столь отталкивающие. Например, пиши о весне. О весне можно написать очень много! О свежих зеленых листиках. О нежных фиалках. О том, как возвращается после зимы малиновка.
Я не ответила. Молча взяла свою тетрадь и ушла, слезы стыда жгли мне глаза. Уивер ждал меня за школой. Он спросил, что сказала мисс Пэрриш, но я не стала рассказывать. Молчала, пока мы не отошли на милю от города, и тогда зашвырнула тетрадь для сочинений в лес. Уивер побежал за ней. Я сказала ему, чтобы оставил лежать, где лежит. Так я решила – избавиться от нее. А Уивер ответил, раз я тетрадь выбросила, она больше не моя. Теперь она принадлежит ему, и он волен поступать с ней как вздумается.