Северный Волхв
Шрифт:
Пусть даже изъясняется Руссо, в особенности в «Новой Элоизе» и в «Исповеди», тоном свободного, мятежного духа, проповедует он свержение старого ярма – будь то в области социальных условностей, науки или искусства – только лишь для того, чтобы тут же примерить на себя другое, ярмо извечных законов, якобы начертанных на самых наших сердцах: допотопной морали, проповедуемой Платоном и прочими истинными мудрецами разных времен и племен. Хаманн идет совсем другой дорогой. Он жаждет разрушить все то, что представляется ему устоявшимся, застывшим нагромождением правил и предписаний, дабы разбудить в человеке чувство единения с Богом и заставить его жить сообразно самому себе – пусть даже отношения эти выстраиваться будут не самым гладким образом [255] , – не подчиняясь никаким законам, которые можно было бы воплотить в какую бы то ни было букву, эфемерную или вечную, и хуже всего, если вечную. А потому в конце концов Руссо стал для него тем же, чем был Протагор для Сократа, возможно, лучшим из всех софистов, но все-таки софистом.
255
W iii 312.36.
Гёте писал о Хаманне (канцлеру Мюллеру): «Для своего времени голова у него была ясная, и он знал, чего хочет» [256] , – но вот мнение Канта: «Позднему Хаманну был свойственен чудесный дар мыслить о вещах в общем, но ему недоставало умения обрисовать более или менее ясно их принципы, или по меньшей мере вычленить нечто специфическое из всей этой своей оптовой торговли» [257] . Это разом забавно и похоже на правду. Но самого Хаманна мнение Канта, по крайней мере, в той части, в которой оно было ему известно, ничуть не задевало, а только, по сути, подтверждало его собственный взгляд на Канта как на человека умного, но слепого – закрывшего свои глаза так плотно, чтобы можно было не видеть реальность, а яснее воспринимать внутреннюю, воображаемую структуру своего ума. Он был бы вполне солидарен с романтическим драматургом Клингером, считавшим, что «Кантов железный Колосс Родосский – его императив – вкупе с фантастическим его пробирным камнем, что раскачивается над миром морали, подвешенный на волоске», суть инструменты негодные для того, чтобы с их помощью объяснять или судить человечество [258] . Хаманн, человек не слишком скромный, видел себя в роли этакого немецкого Сократа, который не желает вступать в пустые пререкания с софистами [259] , умеет заставить назойливых афинян, докучающих ему бесконечными вопросами, прикусить языки и внушает своим ученикам смелость следовать его собственному примеру и тем обуздать свойственное им тщеславие. Его задача – подрывать устоявшиеся ценности, как традиционные, так и философские, и организовать контрреволюцию, которая будет направлена против самомнения и оптимизма новой науки и приведет к былой простоте и вере.
256
Kanzler [Friedrich] von M"uller, Unterhaltungen mit Goethe, ed. Ernst Grumach (Weimar, 1956), 99, 18 December 1823.
257
См.: C. H. Gildemeister, Johann Georg Hamann’s, des Magus in Norden, Leben und Schriften (Gotha, 1857-73) vi: Hamann-Studien, 56.
258
F. M. Klinger, Betrachtungen und Gedanken "uber verschiedene Gegenstande der Welt und der Literatur, § 55: F. M. Klinger's sammtliche Werke (Stuttgart / T"ubingen, 1842) xi 40.
259
W ii 73.2 ff.
Сократ пытался вершить свой труд при помощи аналитического разума. Хаманну по душе были иные методы, он пробивался сквозь общепринятые условности и ожидания, пуская в ход любое оружие, способное раздробить заскорузлую корку привычки и догмы. Ему казалось, что это вполне оправдывало его герметический стиль, его таинственные формулы, при помощи которых он надеялся озадачить, заинтриговать и растормошить читателя, его сумасшедшие скачки с темы на тему, его привычку вполне осознанно создавать хаотическое нагромождение идей, его постоянные попытки перевоплотиться в разного рода фантастических персонажей, позаимствованных из поэзии, мифологии или даже из его собственного безудержного, экстравагантного воображения, – все что угодно, лишь бы заставить читателя запнуться на ходу, чтобы подстегнуть его, удивить, разозлить, открыть ему вид на новые горизонты; и, прежде всего прочего, разрушить ту привычную цепочку ассоциаций, к коей его успели приучить жизнь, лишенная критического взгляда на самого себя, и власть духовных и литературных авторитетов. В пробужденного таким образом читателя он надеялся внедрить истинное слово Господне – с единосущностью духа и плоти, единством жизни, необходимостью жить и творить, верховенством веры, слабостью разума, фатальной обманчивостью всех придуманных ответов, выстроенных теорий, всего, рассчитанного на то, чтобы убаюкивать дух и навязывать ему ложные грезы о реальности. «Истинный образ человека практического есть лунатик, человек, который с бесконечной прозорливостью, рассудительностью, последовательностью говорит, действует, исполняет сложнейшие трюки, и делает это с куда как большей уверенностью, чем делал бы – или смог бы сделать, – будь его глаза хотя бы чуть-чуть приоткрыты» [260] .
260
B i 369.31 [перевод весьма приблизительный].
Сей парадокс повторил затем едва ли не каждый писатель-романтик – происходящая от слепоты уверенность лунатика: реальность есть штука беспокойная, но встречаться с ней нужно лицом к лицу. Единственный способ разбудить подобных обманутых кажимостями людей, это разбить те очки, через которые они обычно смотрят на реальный мир, сымитировать безумие теми методами, что позже были в арсенале у Новалиса, Гофмана, Гоголя, а в наши дни у Пиранделло, Кафки и сюрреалистов. Конечно же, на такое способен только природный гений, и Хаманн со всей очевидностью полагал себя таковым, ничуть не в меньшей степени, чем современным Сократом. Гений нездоров, но это болезнь высшего порядка, говоря словами Гиппократа, разом и божественная, и человеческая – panta theia kai panta anthropina [261] , – соединяющая в себе небеса и землю. Гений безумен в земном смысле слова, поскольку мудрость мира сего есть глупость; и единственное, на что годен человеческий разум, это не даровать нам знание, но обнажать перед нами невежество наше – побуждая нас к смирению. Этому мы научились у Сократа. Но, как совершенно верно заметил Юм, сам по себе разум бессилен, и если он принимается руководить нами, значит он узурпатор и самозванец.
261
«Все [болезни] божественные и все человеческие». «О священной болезни» 18 (неточная) цитата в: W ii 105.24.
Это главное послание Хаманна человечеству, и это же – его обоснование собственного метода. Если оно и представляет собой попытку рационализации того факта, – если принять данное положение за факт, – что писать последовательно и ясно он был неспособен, потому что и мыслил так же запутанно и бессистемно, сама по себе эта апология вполне изящна и возымела в исторической перспективе достаточно мощный эффект. Канта она в буквальном смысле слова привела в ужас: «Остается только посмеяться», написал он, над всеми этими «гениальными людьми или, может статься, гениальными обезьянами» – «остается только посмеяться и двинуться дальше своею дорогой, усердно блюдя порядок и ясность, не обращая внимания на всех этих клоунов» [262] . Конечно же, он был прав. И тем не менее, навряд ли без поднятого Хаманном бунта – или, во всяком случае, без чего-то подобного – могли бы возникнуть миры Гердера, Фридриха Шлегеля, Тика, Шиллера, да в конечном счете и Гёте. Гердер многим был обязан Хаманну, а именно они вдвоем с Якоби – который был обязан Хаманну еще больше – выступили, вместе с братьями Шлегель, в роли главных ниспровергателей традиционных устоев порядка, рационализма, классицизма, причем не только в Германии, но и во всей Европе. Книга мадам де Сталь «О Германии» отчасти приподняла завесу, за которой скрывалось все это неистовство. Теории Фихте, Шеллинга и даже Гегеля, которые читателю, воспитанному в англо-саксонской философской традиции, представляются каким-то диким вторжением в прекрасно упорядоченную процессию абсолютно вменяемых, рациональных и добропорядочных европейских мыслителей, навряд ли имели бы шанс появиться на свет без этой контрреволюции, которая поочередно отбрасывает на европейскую сцену то свет, то тьму и, в качестве причины или, в качестве симптома, неразрывно связана с самыми творческими и с самыми деструктивными явлениями нашего времени; это восстание, в котором Хаманн был первым знаменосцем и, может быть, самой яркой и оригинальной фигурой.
262
Immanuel Kant, Anthropologie in pragmatischer Hinsicht, часть 1, книга 1, § 58: op. cit. (231/4), viii 226.10.
Глава 8. Политика
Политические взгляды Хаманна, в том виде, в котором их можно сейчас сформулировать, наиболее последовательно проявились, как обычно, в виде протеста против вполне конкретной позиции, вызывавшей у него раздражение: в данном случае речь идет об одном из лучших коротких эссе Канта под названием «Что такое Просвещение?». Центральное положение Канта состоит в том, что быть просвещенным значит быть ответственным – речь идет даже о послушании законной власти – за свой собственный выбор, а также быть человеком независимым и самоопределяющимся; не позволять другим вести себя за руку; не позволять обращаться с собой как с ребенком, как с младшим, как с подопечным. Перед нами пылкая атака на патернализм, сколь угодно доброжелательный, и призыв к индивидуальной свободе, равенству и достоинству, каковые для Канта ассоциируются со зрелостью и цивилизованностью.
Хаманна, как и следовало ожидать, это привело в ярость. Гордость и независимость представляют собой наиболее опасные из всех духовных иллюзий. Протестует он, конечно же, не против того, что Кант не одобряет детской зависимости подданных от своих господ, но против того, что свободой действия у него наделяется только должным образом просвещенный человек. Кто дал государству, или его правителю, или нанятым правителем профессорам, право решать за других, как им жить? Кто наделил их верховной властью – эту самоназначенную элиту умников и специалистов, которые объявили себя непогрешимыми и полагают, что могут указывать всем прочим людям? Для него просвещение и деспотизм – интеллектуальный и политический (поскольку это одно и то же) – идут рука об руку. Aufkl"arung есть не более чем северное сияние – холодное и иллюзорное. Он не видит ничего стоящего в «болтовне» этих эмансипированных детей (философов), назначивших самих себя опекунами при других опекунах (князьях). Весь этот рационалистический жаргон представляется ему подобием холодного лунного света, от которого нет смысла ждать, что он просветит наш слабый разум или согреет нашу немощную волю [263] . Он ищет веры, и та куда быстрее обнаруживается среди необразованных масс.
263
B v 291.3 ff.
Хаманн терпеть не может авторитетов, автократов, самопровозглашенных вождей – он демократ и антилиберал – и воплощает в себе одно из самых ранних сочетаний популизма и обскурантизма, искреннее сочувствие простым людям, их ценностям и принятым у них способам жить, в сочетании с острой неприязнью к тем, кто претендует на право учить их жизни. Этот тип реакционной демократичности, слияние антиинтеллектаулизма и самоидентификации с народными массами, позже можно будет обнаружить у Коббетта и у немецких националистов времен наполеоновских войн, и далее в качестве одной из основных моральных скреп в австрийской христианско-социальной партии, в шовинистической клерикальной политике конца девятнадцатого века во Франции, а со временем – в фашизме и национал-социализме, в которых все эти потоки в каком-то смысле слились воедино.
Однако Хаманн, с его обычной остротой зрения, выявляет самые слабые места в выстроенной Кантом системе. Кант, будучи лояльным прусским подданным, провозгласил: если князь или властитель прикажет мне сделать что-то такое, что сам я полагаю неправильным, то я, как частное лицо – а уж тем более в том случае, если я на государственной службе, – обязан приказ выполнить; я не имею права ослушаться; но как рациональное существо и как член рационально устроенного общества, я оставляю за собой право критиковать подобного рода приказы. Я представляю собой существо двойственное: с одной стороны, частного человека, с другой – публициста, философа, теолога или профессора, в чьи обязанности входит высказываться публично. Хаманн относительно такого рода «решений» мнения придерживается весьма невысокого. Он задается вопросом, является ли человек, согласно Канту, одновременно хозяином и рабом, опекуном и подопечным, взрослым и недорослем. «Итак, наслаждаться разумом и свободой на публике сродни всего лишь десерту, тогда как использовать эти прекрасные вещи частным образом есть хлеб наш насущный, от коего мы должны отказаться, чтобы лучше распробовать десерт» [264] . На публике я щеголяю в нарядах свободы, тогда как дома у меня нет ничего, кроме отрепьев раба? И какой во всем этом смысл? Засим он впадает в обычные свои апелляции к вере, ибо она единственная придает нам сил сопротивляться всем этим опекунам и наставникам, каковые не просто убивают тела наши, но и опустошают наши карманы, – к вере, которая представляет собой непосредственное переживание, знакомое каждому из нас, в отличие от кантовской абстрактной «доброй воли», очередной схоластической формулы, не более того. И несмотря на все это, ему нравится Кант; Кант, конечно, человек заблуждающийся, безнадежно запутавшийся в собственных фантазиях, но это старый добрый друг, и самый характер его заслуживает уважения. Это была довольно странная дружба.
264
B v 292.5.
Хаманн восхищался Фридрихом Великим и как правителем именно что великим, и как человеком, наделенным «витальной теплотой» [265] , но ни проводимая им политика, ни его мировоззрение Хаманну совсем не нравились, и прежде всего потому, что Фридрих ставил разум, организацию и эффективность превыше человечности, Бога, разнообразия, чувства; дабы создать холодную, элегантную, великолепно отлаженную, бездушную социальную машину, управляемую помешанными на логике софистами, «арифметиками от политики» [266] , французами, голландцами и еще бог весть откуда завезенными, лишенными всего человеческого, похожими друг на друга как две капли воды существами; дабы окончательно унизить христианство и веру вообще и разрушать старое, интимно-провинциальное кёнигсбергско-рижское общество. Хаманн – пророк Илия, а Фридрих – свирепый царь Ахав, чьи подданные развращены и надменны, они язычники и богохульники, и заморили пророка голодом и холодом едва ли не до смерти. Они отобрали у него пять талеров ежемесячного жалованья, ну или во всяком случае француз-администратор сделал это от их лица, – и в итоге он остался без отопления. Сокращение это проведено было «противу всякой рифмы и противу всякого разума – а я уверен, что Ваше Величество ценит и то, и другое», обращается он к Фридриху в прошении о справедливости [267] . Хаманн – Иеремия, он автор псалмов, он переходит от проклятий и благословений к тяжеловесной игривости, негодованию, меланхолии, иронии, пророческому пылу. Пусть король вернется в христианскую веру, пусть он прогонит этих злобных язычников-французов, де Латра и Гишара, что питаются плотью его подданных. Фридрих – Нерон, или Юлиан Отступник [268] , и никакой он не Соломон, он, опять же, Ахав. Намек здесь на то, что Фридрих обращается с Хаманном как Ахав с Навуфеем: он отобрал у Хаманна его Hausrecht [269] . Фридрих – антихрист философский, который занял место папистского антихриста [270] . Он продал Пруссию за пустопорожний космополитический идеал – иностранцам, софистам, лживым пророкам нового ислама (намек либо на Вольтера, либо на самого же Фридриха). Себя Хаманн характеризует как одного из «les petits Philosophes de grand-soucy», в отличие от «les grands Philosophes sans-soucy» [271] . Тираны и софисты суть враги рода человеческого: они ставят себя превыше стада, состоящего из простых людей [272] . За этим следует пассаж с карикатурой на представление Гердера о человеке как о венце творения, противопоставленном стаду зверей полевых. Фридрих – «прусский Соломон» [273] , и он прекрасно понимает, что есть два способа править. «Подданных своих можно либо принуждать, либо обманывать» [274] . Но, понятное дело, правителям эту истину приходится скрывать – отсюда их лицемерие. Только Бог в состоянии любить и править. На земле же власть и милосердие суть вещи несовместные. Любить своих подданных значит стать для них либо обманкой, как сам Господь во всем Его величии, либо жертвой, как возлюбленный Его сын. Но если человек вознамерился чего-то в этом мире достичь, он должен повернуться спиной и к милосердию, и к власти. Кровь и золото – а они одни правят миром – суть орудия Дьявола. А именно их и пытаются сосредоточить в своих руках, Хаманн прозрачно намекает именно на это, Фридрих и другие подобные ему просвещенные деспоты.
265
B vi 533.5.
266
W iii 60.18.
267
ibid. В другом письме, адресованном правительству Пруссии (W ii 325-6), он испрашивает дозволения отпускать его со службы раз в неделю после обеда, чтобы он мог продавать свои книги, потому как в противном случае ему не на что будет жить. В другой раз он просит назначить его на мелкую чиновничью должность в управлении по соляным сборам, освобожденную неким голландцем, и получает пост, но принадлежавший голландцу сад остается вне его юрисдикции. После того как Хаманн взломал на садовой калитке замок, на него наложили взыскание, унизили, растоптали и загнали в долги.
268
cf. W iii 145.9.
269
Подобное же сочетание возвышенной мысли и жалких потуг выбить себе сколько-нибудь сносное жалование и отстоять свои права мы находим в случае Джамбаттисты Вико, в определенном смысле предшественника Хаманна: ни тому, ни другому при жизни так и не удалось добиться того, на что они претендовали.
270
B iv 260.26, в письме к Гердеру, посвященном, по большей части, совсем другим материям; cf. мнение Хаманна, что философия представляет собой «папизм, одухотворенный здравым смыслом» (W ii 290.36).
271
W ii 319.19.
272
cf. W ii 302.17.
273
cf. 331/1.
274
W ii 302.16. В речи, произнесенной в 1886 году, маркиз Солсбери упомянул о «философе-цинике» – кажется, американце, – сказавшем, что «все мировые системы управления можно разделить по принципу: либо врать, либо драть». George Henry Jennings, «Bamboozle» and «Bamboo», An Anecdotal History of the British Parliament, from the Earliest Periods to the Present Time, with Notices of Eminent Parliamentary Men, and Examples of their Oratory, 3rd ed. (London, 1892), 427.
Вообще, при упоминании о Фридрихе в тоне его начинают проскальзывать едва ли не истерические нотки. Фридрих – глава и вдохновитель заговора против веры, как в мыслях, так и в действиях. Временами он принимается самым непристойным образом обсуждать гомосексуальные наклонности Фридриха. И при всем том Хаманн остается, конечно же, вполне добропорядочным подданным своего монарха, квиетистом, противником сопротивления режиму, и в этом смысле, ничуть не хуже своего друга Канта, пруссаком, лютеранином, человеком, готовым повиноваться любому начальству и всеми силами избегать беспорядка. Разрушительные нотки звучат не слева, но справа, со стороны архаичной, уходящей, домашней, узколобой на самый что ни на есть провинциальный манер, полуфеодальной Пруссии, и направлены они против Rechtsstaat и представления о цивилизованном мире, лишенном границ. Его неудержимая ненависть к новым политическим идеалам передалась и Гердеру, который, может статься, вполне обошелся бы и без нее. Обоим куда комфортнее было среди обычаев и песен первобытных обитателей балтийского побережья, нежели в пределах нового, современного, с хорошо отлаженным управленческим аппаратом государства, имеющего под собой приведенную к единому знаменателю и беспристрастную систему изложенных ясным языком законов, управляемую хорошо обученными просвещенными чиновниками, где почти не оставалось места традициям и глухим закоулкам древних, привычных прусских институтов, чьи корни терялись в доримских временах. Ничего на свете Хаманн и Гердер не любили так сильно, как новые метлы, которые чисто метут, вне зависимости от того, какие бы жуткие напластования несправедливости и горя ни собирались под паутиной традиционных способов видеть мир [275] .
275
Это не мешает Хаманну упрекать Фридриха за то, что тот балует своих домашних любимцев за счет подданных: «Не должно отнимать хлеб у детей и кидать его собачонкам». W ii 293.20; cf. Матф. 15:26, Марк 7:28.