Сгоревший маскарад
Шрифт:
– Чем больше масок, тем больше воспоминаний от каждой из персон…
– … тем больше тёмных пятен, оставленных «на потом», которые ты совершенно вытеснил и оставил на периферии, – закончила за меня тень. – Лакуны, мой мальчик, не затягиваются самостоятельно.
– Ты говоришь о содержании? – в моих словах вроде бы и слышалась твёрдость, но, в сущности, отдавало некоторой робостью, я боялся соскользнуть с верного курса…
– Нет, – всё с той же насмешливой хладностью продолжал собеседник, – принцип пустоты тот же, что и у тени. Боясь признать тень как нечто равное себе, на самом деле, мы боимся какой-то частицы в нас самих, какого-то содержания, изначально помещённого внутрь и лишь ожидающего заветного исхода. Сколько бы времени не прошло, но ты, мой юный невежда, всегда останешься заполненным до краёв, проблема твоя как раз в другом. Ты боишься не искать, а страшишься…
– …находить. – последняя фраза принадлежала и не мне, и не беседовавшему со мною фантому. Хоть и изошла она из моих уст, в момент самого проговаривания, от содрогания моего голоса, дрогнул и окружающий меня мир; космический порядок словно бы сошёлся в одной точке – в одной единственной фразе и плоде, что наконец кажется созрел и теперь был пригоден для сбора, оставалось только аккуратно «подцепить» спелое чудо и впитать его соки.
Окружение вновь преобразилось. Сначала я и не понял, что всё вернулось на круги своя, так как освещение за окном почти никак не изменилось. Общение с потусторонностью начиналось в предзакатных лучах солнца, а теперь, улицы снова были окрашены в ахроматические тона. Точность времени казалась ни к чёрту; даже неожиданно наступившему вечеру не было предначертано удивить меня с той же силой, с каковой я пережил случившийся разговор. Вынесенное из общения с теневой персоной ясно дало понять причину, по которой мне так и не удавалось найти обиталище для моих идей. Переживания такого рода могут показаться странными, но для меня же, само состояние, когда нельзя, так сказать, «встроиться» в мир сравнимо с смыслом существования заводского рабочего. Вот представьте себе работящего мужа, он трудится, старается, вкалывает на двенадцати часовой смене, чтобы прокормить потомство, жену и своё бренное естество; таков его шаблон существования, а главное, такое существование его полностью удовлетворяет, ибо наш просторабочий тратит ровно столько сил, сколько дают ему пища и сон. А что же будет, если энергия всё остаётся, а место её применения уже недоступно? Мы тут же превращаемся в ищеек; рыщем, где-бы и куда приложиться, лишь бы избавиться от этого зудящего переизбытка. Благо, если такая закономерность блюдётся только моим разумом, а то, если уж подобный закон и впрямь существует, то просто соотнесите управление станком или обработку какой-то заготовки с шлифовкой идей – разницы здесь нет и по затратам энергии, что одно, что другое, оба ремесла требуют достаточного количества сил. Поэтому-то я как умалишённый и метался в поисках какого-то покровительства, не важно: окажется это слабенькой прозой или увесистой философией; моя готовность вникнуть куда-то казалось согласна на любой продукт, даже самый низкосортный. Однако заключение из разговора с тенью говорило об одном – не чужие мысли и книги нужно было осмыслять, а свою собственную жизнь!
Память, ах, моя всё больше истончающаяся память! Доверять ей было столь глупым предприятием, что означало бы вновь ступить в ловушку сансары, снова стать пленником Майи и её привратников – тех насущных образов, уже представлявшихся мне когда-то граблями. И вот, моя нога вновь заносилась над столь опасным инструментом… Снова я норовил очутиться узником какого-то одного из воплощений, снова зрела вероятность зациклиться на чём-то одном и этого как раз и требовалось избегать. В своё время, я поймал себя на том, что, рассуждая над той или иной темой, я впадал в дурную цикличность. Идеи всегда поднимались одни и те же, просто иногда они чуть-чуть меняли форму, а мне казалось, будто мысль пробивается дальше. Впервые осознав этот хитрый механизм, я до того возненавидел себя за слепость, что поклялся более на сниматься в такой унылой киноленте, где один кадр почти ничем не отличался от другого. С тех пор я стал вести дневники, дабы более не начинать топтаться на одном месте с иллюзией движения. Эти рукописи ещё живы, там, в дальнем ящичке, покрытом пылью и паутиной, они дожидаются, когда же их создатель снова примется копошить своё прошлое. На их радость – ждать им оставалось недолго, ибо именно им и предстояло стать тем источником, который станет средоточием всех дум. С моей стороны нужно одно – верно прочувствовать былые воспоминания, а сделать нечто подобное не то же самое, что и хорошенько вчитаться в книгу. Познать прошлое, значит познать все свои прошлые воплощения. Я мало верю в реинкарнацию души после физической смерти, но беспрекословно остаюсь преданным идее о возможности перевоплощения прямо здесь и сейчас. Убеждённость в последнем произрастает из самого достоверного, что только может быть – моего собственного опыта игры в персоны. Вот моя задача – проникнуться эмпатией не к чистому воспоминанию, не к чистой идее, а к…
– Право, а кому же, если наше воссоединение оттягивается таким обескураживающим образом?!
Я не надеялся услышать ответ, но в силу непредвиденной проблемы с воспоминаниями. Как говорила старая японская мудрость: яттэ-минай, то вакаранай 5 . Хотелось попробовать добиться чуточку большей отзывчивости от своих внутренних попечителей, но единственным моим вознаграждением стала тишина. Видимо, не требовалась мне дополнительная помощь, всё уже и так было дано сполна, оставалось только…
5
«Не попытаешься – не поймёшь» (яп.).
Также мимолётно, почти незаметно, но шкаф, стены, рукописные принадлежности, всё окружение в миг озарились яркой вспышкой, обернувшей каждый предмет не светом, а тем тёмным саваном, которому ранее удавалась скрывать течение времени за оком. Даже не сказать, что включение одной реальности в другую заняло какой-то промежуток времени; всё произошло мгновенно, будто бы кому-то просто захотелось побаловаться с переключателем, сменяющим одну ипостась мироздания на другую. В разрезе двух реалий, ветра потустороннего бриза донесли до моих ушей одно единственное:
– Другой.
Я закинул голову кверху и, не удержавшись, пригубил лёгким смешком. Что за милость, какая же благодать! Я не помнил случаев, подобные этому. Мне казалось, что с тенью… Нет, Другим, – так его должно именовать, – мы идём плечо к плечо, ступаем нога в ногу, в конце концов – превозмогаем одно и то же и встречаем те же незавершённые дела моих старых масок. Цели наши никогда не разнились, они всегда были как-бы одна в другой. Ему нужен был я, а я – ему. Между мною в реальности и тем, кто представлял ипостась духовности устоялось нечто такое, что мне до сих пор никогда не удавалось прочувствовать; за карточный стол подсел ещё один игрок и партия пошла оживлённее. Зрителям нравится, когда сцена полнится актёрами, это даёт если и не закрепление фокуса на чём-то одном и главном, то хотя бы составляет иллюзию некоей кипучести, а в случае с предстоящим погружением в себя, проникновением в мириады маскообразных фантомов, об одиночной игре и подавно следовало забыть. Связанная бечёвкой стопка рукописей насчитывала в себе около пяти дневников, плюс отдельные листки с зарисовками сновидений, а также исписанные рулоны туалетной бумаги и салфетки из столовых. Глядя на последнее, губы вновь невольно искривились в слабой улыбке. Сегодняшний вечер до боли щедр; он так и одаряет меня каким-то приподнятым настроем. Но я знал, что дело было не в самом вечере, а в Другом. Теперь можно отмести те десятки нарицательных имён, так щепетильно мною отбираемых. Лучшим выражением и впрямь оказывается индивидуализация «другого». Так пусть же таковым и остаётся, это и мне, и Тебе даст возможность не отвлекаться на мысли о том, о ком я на самом деле пишу или кого разумею.
Я не новатор-новеллист, стремящийся построить какое-то красивое повествование, использовав при этом разламывание «четвёртой стены». Я не пишу с целью представить и так известное мне в каком-то ином свете. Задача здесь одна – вспомнить. Куда труднее, разглядеть в веренице сонм древности затоптанного и всеми забытого старика, свалившегося наземь и которому никто так и не удосуживается протянуть руку помощи. Я уверен, что, усмотрев этого несчастного старца и оказав ему поддержку, я стану чуточку ближе к своей цели; всеми забытый, а вместе с этим, и забитый, он готов будет поведать мне то, что происходило с памятными воплощениями в моё отсутствие. Я верю, что получу разъяснение о давно выгоревшем и безвозвратно утерянном, мне нужно будет это принять. Уверен, что многое из застигнутого уже не удастся восстановить, но в этой обречённости и состоит моё устремление к внутренней реалии, нужно обновить видение не только всего сохранившегося, но и провести «перепись населения», так сказать, подсчитать число уцелевших пережитков. Человек лишь тогда и может спокойно двигаться вперёд, когда имеет ясное представление не только о настоящем, но и находится в ладу с прошлым. В этом же нуждался и я.
Всё прочитанное до этой самой строчки – преамбула основного действа. Зрители ещё не собрались, освещение пока не готово, а актёр, – единственный в этом театре мальчишка, – снова и снова репетирует, да обхаживает свою роль со всевозможных сторон. И дело не в том, что юноша чувствует себя неуверенным. Начало пьесы оттягивалось по причине расстройства не актёрского состава, а декораций: освещение – оно же светоч сознания, – пока не могло уловить место, требовавшее своего озарения; перед управляющим прожекторами стояла непростая задача: ему нужно было определить предмет, нуждающийся в освещении, но вся трудность состояла ещё и в том, что сцена полнилась разнообразием вещей и угадать, какой из них предстояло первой дать слово оказывалась тем же испытанием, что и попытка отыскать иголку в стоге сена. Уж больно много путей раскрывалось и по многим можно было с лёгкостью ступить, но если надо было окончательно поставить крест на своём прошлом, следовало начинать с самого дальнего и забытого фрагмента, столь отдалённого и простаивающего на задворках, чтобы уж наверняка не оставить хвоста и после уже не пускаться по второму кругу; это единичный забег и дважды участвовать в этом кроссе я не собирался.
Всё, что только удалось собрать тогда из памятных явлений теперь размещалось передо мной на вымышленной сцене. Дело оставалось за малым, медитативным сосредоточием воображения нужно было персонифицировать каждый предмет. Свалка вещей была теми же окостеневшими воспоминаниями, застывшими по причине атрофирования; сколь бы давно я не посещал своего прошлого, я не припоминал, чтобы раньше всё простаивало в до того плачевном состоянии. Было необходимо представить вещь как человека, декорацию как старое воплощение. Проще говоря, мне нужно было одеть самую первую маску и понять, по кой такой причине я запустил этот чёртов принцип лицемерства.
МАСКА АНДРОГИНА
Пробуждение. Даймонис-Андрогин
История мальчишки, бросившего вызов всему общепризнанному и прописным истинам, берёт своё начало с торжества его пятнадцатилетия. Перед нами некто из не столь богатой, но и не сказать, что прямо-таки бедной семьи. Родители юноши были среднего класса и заработок позволял жить если уж не в роскоши, то по крайней мере без знания острой нужды. К этим самым нуждам относились всего-то: поддержание элегантного вида, обязательное общение со сверстниками и почтительное отношения к своим попечителям, что в данном случае, приравнивалось к уважению родителей. Суть преклонения перед старшими зиждилась исключительно на материальных основаниях, ни о каком духовном почтении нельзя было и зарекаться. Грубо говоря, господствовало правило: кто кормит – перед тем и преклоняйся. Окружение состояло сплошь из тех, кто доказывал себя делом и объективной активностью; про субъективный фактор и менее поверхностные отношения народ не знал и знать не желал.
В таких вот условиях рос протагонист затевающейся истории. Повсеместная заурядность не могла не отразиться на облике и самого юноши. Чем больше вокруг было людей того же толка, что и вышеописанные «активисты», тем злокачественнее это сказывалось на разуме – самом образе мысли. Куда бы наш герой не направлялся, его всюду преследовала эта навязчивая материальность: в магазинах люди концентрировались на том, как-бы побольше продать и тем самым, увеличить свой карман; коллектив знакомых и друзей погрязал в физических тренировках, общении о том, кому кто сколько должен и т. п; даже дни в своей скоротечности и какой-то неостановимой спешке, казалось, смеялись над всей этой земной суетностью. Сутки действительно сменялись как перчатки, без каких-то изменений и новшеств, подобно череде монотонных и ничем не примечательных событий. Столь миловидный «день сурка» действовал как антидепрессант; к этому выражению любили прибегать, когда кто-то из потока спешащих на работу вдруг останавливался и начинал заниматься тем, что несвойственно человеку толпы; остановившийся начинал думать и в своей задумчивости, он обнаруживал тленность существования, что всё идёт не так, как оно должно быть на самом деле, но вот, к нему уже спешит не на шутку встревожившийся «друг» и в страхе потерять немыслящую на пустом месте версию товарища, подбадривает его фразой ala «день сурка», как-бы подчёркивая абсурдность пробуждённых домыслов. Каким-бы парадоксальным не был этот феномен, но он действительно остепенял сознание своей жертвы, и та снова одевала на себя шоры, вновь соглашалась стать арестантом под куполом обыденности. Такими вот психологическими приёмами пользовались те, кто боялись утратить материальную опору и выбиться из колеи привычных распорядков. Почему же люди боялись покинуть выверенные пределы? Да потому что страшились встречи с неизвестностью. Направленность этих сужающих кругозор фокусов была одна – это противостояние угнетённости. Ведь именно с мысли и только с неё как раз и начиналось прозрение, а духовный рост – всегда был нечто болезненным, так как душу начинают сковывать трепет перед чем-то неизвестным.