Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шелихов. Русская Америка
Шрифт:

Сказал легко, как ежели бы недалёкая прогулка его ожидала. И, словно подтверждая свои слова, поправил узенький сыромятный поясок на армяке, расправил складки у пояса. Складная и ловкая его фигура — широкая в плечах, узкая в поясе — стала ещё стройнее.

— Сей миг в море готов, — добавил с задором.

Бочаров взглянул на него и подумал: «Так оно, может, и лучше». Ему вспомнились горько-кроткие глаза старика индейца, медлительная его речь: «Там только горы и горы, которые нельзя перейти». «Тимофей — мужик битый, — подумал Бочаров, — всякое видел. Однако поход будет трудным. А что бодрится, тревоги не выдаёт — это как щит». Такое за людьми капитан знал и не осуждал. Вся жизнь новоземельская была преодоление.

Баранов, глядя на Тимофея, о другом думал. Он, управитель, человек, за которым было последнее слово, сейчас не то что взвешивал или прикидывал — в этом разе гирьки по чашкам не разложишь, да и нет таких гирек, и весов таких нет, но, по возможности, определял меру опасности, которой подвергал и Тимофея, и идущих с ним людей, дав согласие на беспримерный по трудности поход, да и на его, Тимофея, команду, в этом деле. Ответ за их успех или неуспех, как и за их жизни, ложился на его, управителя, плечи, и он не мог, не имел права ошибиться. Александр Андреевич не верил в слепое счастье, и жизнь здесь, на новых землях, была тому подтверждением. Знал: удача приходит только тогда, когда успех подготовлен напряжением всех сил. И сейчас, трезво и расчётливо перебрав в памяти сделанное для того, чтобы Портянка с товарищами прошёл тропой старого индейца, Александр Андреевич мог уверенно сказать: новоземельцы для похода не пожалели ничего.

— Хорошо, — наконец сказал он, и, крепко сжав руку Портянке, повторил слова, услышанные от Потапа Зайкова и во многом, ежели не во всём, определившие его жизнь на новых землях: — Пуп завязывай потуже. Ходили здесь мужики добрые, нам дальше идти.

Сказав это, но ещё не выпустив руку Портянки, Баранов разглядел столбом выпиравшую из ворота армяка тугую шею Тимофея, и эта молодая, упрямая шея не меньше, ежели не больше, чем всё, что он мысленно перебрал в уме, убедила его: Тимофей пройдёт по тропе старика. А когда Портянка повернулся, Александр Андреевич, глядя ему вслед, увидел спускавшиеся с крепкого затылка Тимофея рыжеватые славянские пряди волос и уже окончательно решил: «Пройдёт».

Отправив ватагу Портянки, начали грузить галиот в Охотск. Груз — меха. О бедственном положении компании Александр Андреевич выведал от Тимофея и решил, как только улягутся весенние шторма, отправить в Охотск мягкую рухлядь, что заготовили на зиму. А отправить было что: здесь и котовые шкуры, что Пуртов с Куликаловым добывали у реки Медной, рухлядь с Алеут, привезённая ватагой Бочарова, меха, собранные Кондратием по побережью у индейцев.

Увязывая шкуры в тюки, Кондратий сказал управителю:

— Ну, порадуем Григория Ивановича. Не помню, когда такие меха были. — Выхватил из кипы шкур песца, показал, обратив к солнцу: — Смотри! Какая ость, какая подпушь... Зимой лемминга, мыши много было и зверь сытый ходил. А тут морозы. Помнишь, как жало морозом? Редко так совпадает: сытый зверь и морозная зима. Вот и мех, хотя бы царице в подарок. — Встряхнул шкурку, и от неё искры посыпались. — Большую цену должно взять за такой мех. — Погладил корявой рукой шкурку, и она под пальцами словно ожила, затрепетала, вспыхнула белым пламенем.

Трюмы галиота загрузили, но Баранов с отправкой судна медлил. Знал — и галиот хорош, и капитан надёжен, ан вот сомнение брало. В трюмах мехов было на полмиллиона. В мягкой рухляди, источавшей тёплый, живой дух, был труд ватаги, да и какой труд! Болезнь Бочарова, что трепала его по сей день, отмечая лицо капитана синими кругами под глазами, след пули, что носит выше уха Портянка, многие и многие раны охотников, вечными рубцами оставшиеся на их телах, чёрные пеньки съеденных цингой зубов в шамкающих ртах зимовщиков с далёких редутов. Красив, нежен, воздушен мех, что широко, играя, накинет на обнажённые плечи питербурхская красавица под восхищенными взглядами, но ни ей, ни тем, кто залюбуется мехом на роскошных плечах, не будет ведома цена этой красоты. Да, за сказочный мех заплатят золотом, жёлтыми круглыми монетками, но и монетки эти далеко не каждому скажут об истинной его цене, да и не каждый захочет знать эту цену. Он, управитель, Александр Андреевич Баранов, знал, хорошо знал. Вот и медлил, ждал погоды. А в один из дней поехал в коняжское стойбище к тамошним старикам. Коняги в один голос сказали: погода будет хорошей.

Тайон вывел Александра Андреевича на берег океана, усадил у прибойной волны на гальку и сказал, указывая вдаль пальцем:

— Гляди, русский хасхак!

Перед глазами сверкало море.

— Волна, пологая, гладкая, длинная, катит издалека, а означает это, что ни в близких, ни в дальних водах ветра нет. Спокойное море. — Лицо его улыбалось. — Перед штормом волна коротка, грызёт берег злыми зубами голодного волка. Сегодня волна мягкой лапой гладит берег. — И, согнав улыбку, твёрдо сказал: — Не бойся идти в море. Духи моря нежатся сейчас под солнцем, как нагулявшая жир нерпа на тёплой скале.

Баранов поднялся на ноги, взглянул на тихое море. В узких глазах коняга была уверенность.

— Жирная нерпа спит крепко, — сказал тот, — когда солнце греет... Море будет спокойно.

Хасхак убедил управителя, и Баранов отправил галиот, а дабы на душе было спокойнее, к мехам приставил одноглазого Феодосия — мужика осторожного, который и сам глупости не сделает, и другим баловать не позволит.

Галиот ушёл.

Шальные ветра, обрушившиеся на Иркутск ранней весной, оборотились неожиданным. Пролетела птица, очистилось небо, запаровала земля, и можно было забыть о непогоди, но тут объявилось, что в споро и сильно запушившемся на припёках подорожнике, овсюге, полезшем из согретой земли привычной ножевой травкой, мягких иззубренных листьях одуванчика вдруг показались никогда не виданные мощные стебли. Бесцветные, цепкие плети, перекручиваясь узлами, взлазили на деревья, на заборы, на колодезные срубы, вползали в каждую щёлку, цеплялись за каждый сучок на избах, тянулись к крышам, как ежели бы гигантская паутина оплела город. Плети ползучей невидали вымахивали до крестов на церквах, змеились по куполам, ползли по конькам крыш. Проснётся человек, выйдет на улицу, а ставни заплетены колючей, жёсткой, ни на что не похожей дрянью.

Оплётки эти выдирали из земли, выпалывали, рубили лопатами и, собирая в кучу, жгли по дворам. Бледные стебли горели жарко, почти без дыма, оставляя после себя белёсый, рассыпавшийся под каблуком лёгкий пепел, пахнувший, однако, остро и едко. Все усилия освободиться от странного растения ни к чему не приводили. Корни ползли через мостовые, под колёса телег, оплетали деревянные тротуары так, что, не запнувшись, и пройти было нельзя. И тогда иркутяне вспомнили, что весенние ветры обильно посыпали снега жёлто-серой лесовой пылью, принесённой из далёких азиатских пустынь.

В Иркутске всем церковным миром отслужили молебен. И в один день, и в другой. Дома окропили святой водой, побрызгали во дворах, да на том и успокоились. А плети вдруг зацвели нежданной красоты цветами. И жёлтыми, и красными, и алыми, и голубыми. Цветы большие, в ладонь. На улицы, дома, церкви словно цветастые платы набросили, да ещё расшивные, с каймой, с переборами. Ну прямо праздник, да и только. И тут грянуло страшное слово — сибирка! Вот те и праздник.

Сибирка — это смерть. Она валит лошадей, коров, коз, овец, лесного зверя. Скот сгорает в несколько дней, а то и в одночасье. Сибирка не щадит и людей. Человек покрывается чёрными струпьями и гибнет в жару и в мученьях.

Стало ясно, что сумасшедший весенний ветер не только цветы принёс, но и моровую болезнь, страшнее которой не знали.

По всему Иркутску на перекрестьях улиц вспыхнули костры. Дымом, дымом хотели оборониться от болезни, но это не помогало. И тогда из города стали выгонять больной скот. С рёвом, с мычанием, под бабье причитание и крики, под мужичьи крепкие голоса по улицам гнали скот. Обеспамятевшая от дыма, от плещущего в глаза огня, стонущая под бесчисленными ударами кнутов, ничего не понимающая, обезумевшая скотина валила заборы, сбивала ворота, ломала кресты на кладбищах, лезла рогами и беспомощными мордами в окна, жалуясь и ища защиты. Известный всему городу красотой и силой бык, разъярившись, развалил караульную будку у Заморских ворот и придавил будочника. Жёлтая пена текла у быка с морды. Будочник верещал под будкой без надежды на спасение. Быка пристрелили.

Поделиться с друзьями: