Шелихов. Русская Америка
Шрифт:
Иван Ларионович толкнул своего мужика в спину.
— Пойди, — сказал, — подай полтину. И гони. Ну их всех.
Монах низко склонил голову в драной скуфее.
К суду голиковская тройка подлетела махом. Иван Ларионович соскочил с саней, толкнул дверь.
Из низких, заплесневелых по потолку палат в нос шибануло дурным. «Ежели на пожаре дым бедой попахивает, — подумал Иван Ларионович, — то здешние запахи непременно о несправедливости вопиют». Улыбнулся криво мысли своей и зашагал мимо столов, за которыми — локоть к локтю — гнулись судейские. Волосёнки маслицем примазаны. Вид куда как скромный, но знал Иван Ларионович, что народец это бедовый. Из-за крайнего стола на него поднялся глаз и будто прострелил, но тут же в бумагу уткнулся. Видать, решил: птица не по нему, а в суде попусту палить не будут. Здесь дичь выбирают и бьют наверняка.
Вышел старший из судейских. Этот на мир смотрел, словно у него с утра зубная боль случилась и каждый был в том повинен. Глянул на писцов, и те ещё усерднее заскрипели перьями по бумаге. Но старший выражения лица не изменил, напротив, более скис. Такой уж чин у него был, при котором радость выказывать ни к чему.
Своего крючка судейского, известного по прошлым делам, Ивану Ларионовичу искать долго не пришлось. Сам набежал. Вывернулся из какой-то двери. Заметить надо, в суде дверей — как у мыши норок: и явные, и тайные, и запасные, и проходные. Крючок, синие губы вытянув в ниточку, запел:
— Ах, благодетель, ах и ах... — Пальчики на грудь положил возле трепетного горлышка: — Радость какая... — Воссиял лицом.
— Остановись, — придержал его Голиков, — нужен ты мне.
Судейский глаза раскрыл широко и взглянул вопросительно.
— Сейчас и поедем, — сказал купец, — сани у подъезда. Собирайся.
О чём разговор у них был — никому не ведомо. Иван Ларионович даже от домашних дверь притворил. Однако надо сказать — сунул он крючку пачку денег, и пачку толстую. У судейского дыхание зашлось. Низко кланяясь, он выперся из комнаты задом.
Иван Ларионович постоял, постучал пальцами по обмерзающему окну. Сквозь колючий узор, забиравший к вечеру стекло, видно было, как по улице ставили будочники рогатки, ворочаясь в неподъёмных тулупах. Накануне разбойники, бежавшие из острога, остановив шедших с обозом через Верхоленскую гору трёх крестьян и трёх баб, всех убили, а обоз разграбили. На поимку разбойников были посланы солдаты, однако тати ушли. Вот и велено было в городе ставить рогатки, улицы запирать плахами, а где сохранились от старых времён цепи — цепями. Будочникам караул держать по всей ночи строго.
Прошли старухи к вечерней молитве. Проковылял нищий с клюкой. Голова раскрыта, в распахнутом вороте рваного армяка большой крест осьмиконечный, староверческий. Будочники, ставившие рогатки, посторонились, пропуская убогого. Один из них перекрестился ему вслед. Было студёно. И всё сильнее и сильнее к сумеркам ползла по улице пороша. Играла, вихрилась, кружила, заметая наезженные следы саней, нахоженные тропки. Злая пороша. Предвестница пурги.
В комнату вошла хозяйка, позвала чай пить.
Иван Ларионович отвернулся от окна и пошёл, мягко ступая. Ну, чистый кот! И глаза круглые, да и усы совсем по-кошачьи торчком поднялись.
Хозяйка на Ивана Ларионовича посмотрела с удивлением.
Капитана Бочарова нашли на прибойной гальке Кошигинской бухты на четвёртый день после гибели галиота. Глаза закрыты. Лицо разъедено солью, ноги раскинуты, как неживые. Ледок пришил его к гальке, словно шпунты корабельную доску. Вокруг распростёртого в забытьи тела сидели чайки. Ждали конца. Капитана и нашли по этим чайкам. Увидели: вьётся стая — и поняли: такое неспроста.
Бочарова подняли, перенесли в только что отрытую землянку, уложили под шкуры. Но надежд, что выживет, было мало. По всему видно — плох человек.
В бурю команда спаслась вся. Побило многих, помяло, однако живы остались. Из грузов почти ничего выручить не удалось. Галиот два дня било на камнях, к нему подошли на плоту, успели собрать кое-что с палубы, из кают, но в трюмы не попали. Галиот разваливало. Волна с пушечным грохотом врывалась в проломанные борта, и судно билось на камнях, как уросливый конь на привязи. Страшно было и шаг сделать: того и жди — провалишься и конец. К счастью, вывернули котёл на камбузе, а так бы и хлебать не из чего было. Подобрали несколько топоров, ножей, ружья да немного порохового зелья. Похватали одежду, что успели и до чего дошли руки. На палубе стоять было нельзя.
Баранов на плоту дважды подходил к галиоту. Но волна играла всерьёз. Утлый плот вертело у борта галиота, бросало из стороны в сторону, едва не расшибло. Попытались подойти с заветренной стороны. Здесь море было поспокойнее. Изловчились, забросили конец на галиот, кое-как укрепились и полезли по смоляному борту.
Один из ватажников, видать самый отчаянный, хотел по планширу на корму пробраться и нырнуть в трюм. Но сделал несколько шагов, и его сбросило в море. Полетел с борта вниз головой, только всплеснули руки. Хорошо, был обвязан концом, и мужики успели выхватить из-под днища, куда потащила смельчака бурливая волна.
— Ладно, — сказал Баранов, — подождём, утихнет море, и тогда, даст Бог, до трюмов доберёмся.
Но море не утихло. На третий день галиот раскидало окончательно. Переломило киль, и судно начало рассыпаться. Благодаренье Богу, что прибой повыбрасывал на берег несколько кулей с зерном да разную мелочь. Баранов велел всё собрать: каждая доска, каждый гвоздь были надеждой на спасение. Впереди ждала долгая зима на затерянном в океане острову почти без съестного припаса и оружия.
Баранов приказал рыть землянки в распадке, где было потише, сохраннее от ветров. Рыли обломками досок, ножами, ковыряли каменистую землю палками. У Баранова одни глаза остались на лице. Говорят, есть люди двужильные, так вот он и двоих таких стоил. Жизнь ватажная рубанула его сразу же по башке, да ещё и не вскользь, а в самую серёдку. Хватать пришлось с горячей сковороды. И с первого часа на Уналашке душу Баранов узлом туго-натуго завязал, да так, что Не осталось в ней «не могу», но было лишь «надо». С тем и жил.
Когда нашли капитана, обрадовался Александр Андреевич крайне. Бочаров был человеком бывалым и, как никто другой, мог стать подмогой в трудную зимовку. А то, что зимовать на острову придётся, сомнений не было. В такое время года ни одно судно на Уналашку от века не приходило.
Александр Андреевич от Бочарова не отходил. Кормил его, как дитятю, с рук, тюленьим жиром обмазал: и лицо, и шею, и руки побитые. Сам сварил надранное корьё, приправил травой колбой и поил и в день, и в ночь. И как ни плох был Бочаров, а зашелестел губами, заморгал устюжскими синими глазами. Неведомо: то ли и вправду помогли снадобья и добрые руки Баранова, то ли могучая русская натура взяла своё. Скорее всего, и то и другое. В один из дней Бочаров хотя и хрипло, едва слышно, а сказал:
— Теперь, наверное, не помру.
Да так хорошо на «о» северное надавил, что почувствовалось: мужик в силу войдёт. Непременно войдёт.
Пот облил его лицо.
Баранов выполз из землянки — дверку узенькую сбили, тепло берегли, едва человеку продраться — и сел тут же, размягчившись душой. Поднял-таки человека, поднял! Отвернул лицо от ватажников, не хотел глаза показывать.
Но сидеть долго ему не случилось. Тут же и заспешил. Удивлялись, глядя на него, откуда у человека силы берутся. Все дни на ногах был и других торопил.