Шенна
Шрифт:
Перемену заметил Шон Левша. Заметил он, что сердце и разум Шенны тяготит бремя, но вопрос, что тому причиной, сбивал Шона с толку еще больше прежнего. Сайв вышла замуж, и больше никто и словом не обмолвился про обещание меж ней и Шенной. С того дня, как сам Шенна побывал на западе и беседовал с Майре Махонькой, с уст ее не сорвалось ни слова – ни о сватовстве, ни о том разговоре, какой меж ними состоялся. До них доносились вести о других свадьбах, но Майре не показывала отцу, что они ей хоть сколько-нибудь интересны. Не объясняла это ничем, кроме того, что такие новости ей не по нраву.
По всей округе ходили слухи, что Шенну одолело какое-то помрачение. Но когда люди увидели, что все эти девушки вышли замуж, а он даже не полюбопытствовал, досужие сплетники оказались в отчаянном положении. Им хотелось бы сказать, будто Шенна потерял рассудок из-за какой-то из этих женщин, но сказать так они не могли. Он был и на двух других свадьбах, точно так же, как и на свадьбе Сайв, но слишком легко было заметить, что и та, и другая невеста столь же мало ему интересны, как и сама Сайв. Нельзя было сказать и что он утратил разум из-за Майре Махонькой, поскольку ее с ним никто не разлучал. Сплетникам приятно было бы заключить в таком случае, что разум Шенны отравляет какой-то недуг, передавшийся с кровью или по наследству. Но они не могли сказать и этого, потому как не было в приходе человека с более внятными суждениями, чем у него, и никого, кто мог бы дать столь же прозорливый совет или столь же дальновидно разрешать споры, как он. Все сложилось так, что болтунам пришлось отказаться от своих домыслов. Они так и не смогли ни в чем разобраться.
Шенна, однако, очень хорошо знал, что с ним. Последний год из тринадцати отмеренных проносился на всем скаку. По мере того, как приближался конец срока, бедняга все чаще и все явственнее думал о том, что ему предстоит, – если вообще покидала его разум эта мысль. Такая ноша и такая тяжесть теснили его сердце и рассудок от постоянных размышлений, в которых он непрестанно увязал, что один час казался Шенне длиннее дня, пока он шел, а затем, стоило этому часу пройти, Шенне казалось, что миновало всего лишь две минуты. Покуда длился день, чудилось ему, что день этот длинней недели, но стоило дню миновать, бедняге мнилось, что не было в нем и часа. Казалось, что ночь длинней, чем год, а когда наступало утро – будто ночи не было вовсе. Но Шенна думал, что в такой гонке часы и минуты, ночи и дни бежали взапуски, а кроме тех немногих, какие еще не миновали, между ним и концом срока не осталось почти ничего.
Часто, после того как Шенна ложился спать, растянувшись на кровати, сон не шел к нему ни на минуту, но сердце выпрыгивало из груди, а глаза оставались широко раскрытыми. И тогда он поднимался и шел на холм, пока не оказывался на той лужайке, где босая женщина дала ему благородный самоцвет. Шенна надеялся, что, быть может, еще однажды увидит ее. Не видел, но и всякий приход его не был напрасен. В глубине души он знал, что она была здесь, рядом с ним, слышит его речь и понимает горе, тяготившее его. Он спорил с ней и упрекал ее, поскольку она ему не показывалась. Повторял те слова, что сказал ей в тот день, когда увидел ее, напоминал ей о них и спрашивал, помнит ли она обещание, какое дала ему, и просил ради Спасителя не бросать его, когда грянет ужасное. Не было от нее ни слова, ни голоса, но при этом речи Шенны все же не оставались без ответа. В уме его запечатлелось столь же хорошо, как в тот день, когда она сама наяву говорила: сейчас не нужно ничего бояться, если только он может довериться Богу. Стоило Шенне провести так хоть часть ночи на холме в ее обществе, как на него нисходил покой. Тяжесть и бремя спадали с его сердца, и он удивлялся, что же освобождало его от тревог. Завидев проблески наступающего дня, Шенна отправлялся домой, приходил и ложился в постель – так, будто провел в ней целую ночь.
Наконец приблизился последний день.
– Завтра тринадцать лет, – сказал себе Шенна, – как я покинул дом, чтобы купить себе немного кожи. Было у меня в кармане три шиллинга. На многое их не хватило бы, но ведь кроме них у меня ничего не было. Попросили у меня их ради Спасителя. Я их отдал. Тут уж ничего не попишешь. А как же я мог удержать их! Это все, что у меня было, но все равно они мне не принадлежали. Все принадлежит Богу. И я лишь хранил его собственность, хвала ему во веки веков! Но все равно не уберег, чем бы для меня сейчас это ни обернулось… Меня обязали поклясться как есть, всем наивысшим, – и я дал эту клятву как есть, честь по чести, по собственной воле.
Он брал башмак и принимался за работу. Вскоре снова откладывал его, опять принимался и оглядывался кругом, будто ждал, что кто-то придет. Сапожники думали, что Шенна кого-то поджидает и что, возможно, очень скоро явится именно тот, кого он ждал. Если бы только мастера знали, кого именно он ждал, они бы, пожалуй, не задержались на этом месте! Но ничегошеньки не подозревали они и просто работали себе дальше изо всех сил. Когда настало время кончать работу, они поднялись, чтобы идти по домам.
– Погодите, мужики, – сказал Шенна. – Может быть, я завтра отлучусь из дому, а потому не смогу вернуться вовремя, чтобы заплатить вам за неделю. Пожалуй, лучше уж вам будет взять деньги прямо сейчас. Думаю, можно не сомневаться, что вы честно доделаете свою работу. – И протянул им деньги.
Как только ушли они, Шенна двинулся к холму. На северной стороне его был высокий камень, который называли Воронова круча. Шенна пошел туда и сел на краю обрыва. Он глядел вниз на обломки скал у подножия холма, и в тревоге думалось ему, как переломал бы кости тот, кого спихнули бы с этого обрыва, – и вновь он не мог успокоиться. Оставил Шенна то место и подался на запад по склону, пока не достиг другого холма – на западной стороне долины. Прозвание тому, другому холму было Собачья скала. Шенна устроился там в ложбинке. Имя ей было Ложе Диармайда. А напротив той ложбинки была другая, по прозванию Ложе Грайне[36]. В той ложбинке Шенна остался надолго, размышляя обо всем, что помнил из прекрасных сказаний о Диармайде и Грайне, о Финне и фениях, и обо всех их деяниях, покуда не начала опускаться ночь. С наступлением ночи Шенна воротился на лужайку и растянулся на ней. Погода стояла сухая, небо чистое. Шенна растянулся на лужайке, вслушиваясь в шелест и шепот ветра, что пробегал по зарослям вереска вокруг и нимало не касался его самого. От тяжких дум, ходьбы по холмам и шелеста ветра в вереске бедняга скоро заснул сладким сном.
Вдруг он почувствовал, словно человеческая рука коснулась его головы и прогнала от него сон. Сон покинул его совершенно, и Шенне стало так легко, будто каждый член его весил не более тонкого волоска. Огляделся Шенна. Она была рядом – колени ее касались его левого плеча. Рука ее лежала у него на голове, и сама она заглядывала Шенне в глаза. Босая женщина – вот кто это был. Шенна взглянул на нее, а она смотрела ему в глаза. На небе не было ни месяца, ни звездочки, и само оно казалось пустым и черным как смоль. Шенна все смотрел на женщину и ничего не мог с этим поделать. Он думал, что никогда еще не встречалось его взору лица прекрасней, чем у нее! Даже если бы ему пообещали взамен всю Ирландию – и то Шенна не смог бы отвести от нее глаз. Шенна все смотрел, и возрастала красота ее, и веяние блаженства и радости, исходившие от ее чела, от ее очей, от ее уст. Казалось, она собиралась разомкнуть уста, чтобы заговорить, и он ожидал, когда прозвучит слово. Радость и блаженство изливались из ее глаз и переполняли его разум, проникая дальше, в сердце, захлестывая грудь, и его охватывало такое счастье, успокоение ума и сердечное утешение, что он желал бы вовек не покидать этого места. Чем дольше и пристальнее он смотрел, тем осияннее становилось ее чело, взгляд возвышенней и благосклонней, чудились уста слаще и милее, и улыбались все яснее, и озарялось ее лицо крепнувшим светом, и нараставшие радость и веселье, казалось, вот-вот велят ей открыть уста, чтобы говорить с ним. Шенна уж думал, что сердце его выпрыгнет из груди от такого счастья, блаженства и любви к ней.
Наконец она заговорила.
– За тобой идут, Шенна! – молвила она. – Враг уже близок к тебе.
И как ни велики были радость и счастье видеть ее прекрасный благородный облик, гораздо большим счастьем и радостью было слышать звук ее речи.
Шенну ничто на белом свете не тревожило, и ему ничуть не было важно, кто за ним идет и где враг, лишь бы смотреть на нее и слушать ее, пусть только рука ее касается его головы, а в довершение всего счастья он разумел своим умом, что именно из расположения, сострадания и любви к Шенне она пришла к нему и перед ним возникла.
– Шенна, – сказала она. – Враг идет к тебе, полон ярости и коварства. Враг идет, дабы свершить над тобою месть за весь вред, какой ты нанес ему в эти тринадцать лет. Завтрашней ночью он явится. Но он кое о чем забыл. Ему кажется, что завтра в полночный час время истечет. Но оно не истечет еще четыре часа после того. Смысл сделки был в том, что, раз ты поклялся как есть, всем наивысшим, кошель был бы в твоем распоряжении и оставался у тебя, как и сказано, полных тринадцать лет. В тот день, когда ты пошел на ярмарку покупать коня и молочную корову, у тебя забрали кошель и ты не мог распоряжаться им еще целых четыре часа. Это я взяла его у тебя. И взяла без его ведома. Купи ты корову или коня в тот раз и расплатись за покупку, ты бы нарушил сделку и он смог бы подчинить тебя своей воле. Когда я увидела, к чему ты склоняешься, я взяла у тебя кошель, а потому, даже если бы ты решил что-то купить, вряд ли расплатился бы. Ведь деньги были тебе даны лишь для того, чтобы покупать кожу тринадцать лет безбедной работы. Враг наблюдает за тобой с тех пор, дожидаясь, не купишь ли ты чего-то помимо кожи. Но ты не купил – и это на пользу тебе, что не купил. Ты раздал несметно денег на другие цели, но не нарушил этим сделку. Никакая сделка не может запретить творить милость. А все деньги, что отдал ты ради Спасителя, были милостью. Те деньги, что ты потратил, не купив ничего, кроме кожи, не учитывались сделкой. Они были твои.
– Слава Всевечному Отцу, что создал тебя! – воскликнул Шенна, глядя на нее. Но сказал это не в ответ на ее слова, а переполняемый счастьем от того, что она рядом, а он мог смотреть на нее и внимать прекрасной музыке ее речи.
– Враг не знает, – сказала она, – что ты четыре часа не мог распоряжаться кошелем. Он обязан был не допустить, чтобы хоть кто-нибудь взял у тебя кошель. И полагает, что не допустил этого. Теперь он ждет завтрашней полуночи, чтобы подчинить тебя своей воле и расквитаться с тобою за все зло, что ты причинил ему, пока тринадцать лет раздавал милостыню ради Спасителя из кошеля, что враг сам тебе дал. Но он отдал его тебе не затем, чтобы множить милость, а чтобы нес он ущерб, беду и погибель – и тебе самому, и всякому христианину, кто получит из него в свои руки хоть полпенни.