Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мишель уверенно кивнул.

— Пир во время чумы, разумеется. Посуди сам. В его романе семь дам и трое мужчин во время чумы переселились в деревню. Кстати, перебраться в «скромный домик в деревне, не подверженный сырости, вдали от кладбищ, скотомогильников и грязной воды» советовали врачи. Они рекомендовали также наглухо закрывать окна пропитанной воском тканью, чтобы не допустить проникновения в дом заражённого воздуха. Впрочем, были и иные рецепты, продиктованные отчаянием и беспомощностью, например, подолгу задерживаться в отхожем месте, поскольку замечали, что чистильщики отхожих мест меньше страдают от эпидемии, — Литвинов сощурил левый глаз. — Но это издержки. Итак, герои Боккаччо бегут из зачумлённого города и на вилле в деревне…рассказывают друг другу байки. В оставленных ими городах заболевшие бьются и бредят, их одутловатые лица, «глаза разъярённого быка» пугают родных. Потом возбуждение больных сменялось угнетённостью, страхом и тоской, болями в сердце. Дыхание становилось коротким и прерывистым, кровь темнела до черноты, язык высыхал и покрывался чёрным налётом. На телах проступали чёрные и синие пятна, бубоны и карбункулы. Особенно поражал тяжёлый запах, исходивший от заболевших, зловонный и страшный. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

Тот Мишеля не был язвительным, но в тоне его ощущалась ирония.

— Врачи не заблуждались относительно возможности излечения. Раймонд ди Винарио не без горького цинизма замечал, что «не осуждает врачей, отказывающих в помощи зачумлённым, ибо никто не желает последовать за своим пациентом». Впрочем, винить их не в чем, я уже говорил: чума фактически неизлечима и сегодня. Если помощь подоспеет вовремя, цифтриаксон и стрептомицин могут помочь, но летальность всё равно будет высокой. Тогда же священники, принимавшие последнюю исповедь умирающих, сами становились жертвами чумы, и в разгар эпидемии уже невозможно было найти никого, способного соборовать или прочесть отходную над покойником. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

Я молча слушал.

— Повальное бегство из городов породило панику. Началась эпидемия самоубийств, увеличивавшаяся вместе с распространением заразы. Могильщики, набиравшиеся из каторжников, которых привлекали к подобной работе обещаниями помилования и денег, бесчинствовали в городах, покинутых властью, врывались в дома, убивая и грабя. Молодых женщин, больных, мёртвых и умирающих насиловали, трупы волокли за ноги по мостовой, специально разбрасывая по сторонам брызги крови, чтобы эпидемия, при которой каторжники чувствовали себя безнаказанными, продолжалась как можно дольше. Бывали случаи, когда в могильные рвы вместе с мёртвыми сваливали и больных, погребая заживо. Были и случаи преднамеренного заражения, ибо согласно гибельному суеверию, избавиться от чумы можно было, только «передав» её другому. И больные специально толкались на рынках и в церквях, норовя задеть или дыхнуть в лицо как можно большему числу людей, а кое-кто подобным образом спешил разделаться со своими недругами. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

— Ты считаешь его подлецом? — напрямик спросил я.

Мишель покачал головой.

— Нет, совсем нет. Можно по-разному оценивать его книгу, можно осудить, понять, объяснить, простить, но только не надо видеть в его творении естественность и здоровый дух. Ни того, ни другого там, поверь, в помине нет. «Декамерон» — страшная книга постчумного восприятия мира, подлинный, не придуманный постапокалипсис. — Литвинов невесело усмехнулся. — Недавно я наткнулся на труд одного литературоведа, всерьёз разбирающего книги де Сада. Литературоведа, а не психиатра. И он явно одобрял написанное, находил гениальным. Однако это, уверяю тебя, говорит не о гениальности де Сада, а об искаженности души самого литературоведа. И то, что многие видят в «Декамероне» что-то нормальное, тоже говорит только о распространённости зачумлённого восприятия мира, но никак не о его естественности. При этом закончил Боккаччо — монахом и женоненавистником. Это тоже факт. Но его я не комментирую.

— Он просто пытался отвлечься, или уйти в мир иллюзий, уцепиться за что-то живое, тёплое.

— Конечно. Пир во время чумы — сам по себе истерика, нервный надлом души, а вовсе не бессердечие, — легко согласился Мишель. — Он просто пытался на этом стрессе остаться человеком — в нечеловеческих условиях, похоронив отца и ребёнка. И — ещё. Тут важно понять, что поколение «гуманистов», все эти Сфорца, Малатеста, Ферранте Неаполитанский, пировавший с засоленными трупами своих врагов в подвале своего замка, — это именно постчумное поколение, и все они были немного «того», и воспитали на своем надломе поколение ещё более страшное. Сиречь, знаменитый гуманизм — это следствие трагедии, и анализировать Ренессанс вне контекста Великой чумы — это всё равно, что в России ХХ века «не заметить» революцию 1917-го. Но у нас никто ничего не замечает.

— Да, в нашем спецкурсе по Ренессансу — совсем другие оценки. И мне всё, признаюсь, виделось в более романтическом флёре. Но ведь чума в итоге прошла. Что было с Боккаччо?

— Точные потери от чумы неизвестны, переписей не проводилось, но тот же Боккаччо говорит со слов могильщиков, что похоронили сто тысяч только во Флоренции. Пришло запустение — некому было обрабатывать поля, сеять и жать. — Литвинов усмехнулся. — Из-за этого, кстати, и началась техническая революция: стали изобретать четырёхлемеховые плуги, чтобы компенсировать нехватку рабочих рук, многие ударились в банковское дело, торговлю, пиратство, просто, чтобы выжить. Духовная жизнь замерла — в церквях было некому служить. Появились ведьмы и колдуны: усилилось желание забыться, росло употребление самодельных наркотических зелий из белладонны, дурмана и конопли, приводивших головы к коллапсу. Люди потеряли Бога. Но человек — жрец по устроению — он должен чему-то служить. Нет Бога, он будет служить тому, что пониже и поближе — себе самому, семье и ближним, делу или детям, он может поклоняться деньгам, жратве и вину, может обрести идеал в женщине, в древних ритуалах, в красоте, в силе, а может — не веря в Бога, свято уверовать в дьявола. Тут именно нечто подобное и происходило. Потеряв Бога — люди стали поклоняться себе самим, это гуманизм. При этом они осатанели и ополоумели. Потом последовала пандемия сифилиса, колумбов подарок. Организм европейцев был беззащитен перед новой инфекцией, люди умирали на этой первой вспышке за пять или семь лет, и выкосило ещё четверть населения. Но нет худа без добра. Болезнь укрепила нравственность: блудить уже боялись. Конец эпохе положил Тридентский собор, укрепивший католическую доктрину, и первый экономический кризис, когда стали разоряться целые семьи, деньги — впервые в истории — подешевели, а все подорожало в разы. Ушла роскошь, на костюм раньше тратили шестьдесят локтей ткани, теперь — шесть.

— Почему же это назвали Возрождением?

— Это сделал Джорджо Вазари. Он не отличался нравственностью, и для него разгул мерзости в это время был приемлем. Но это не означает, что это было время нравственное или умное. Оно, кстати, не имеет никаких ментальных или философских достижений и может похвастаться только одной философской доктриной, — и то ее автор, кардинал Никколо Кузанский, вовсе не гуманист. Я тут вчитывался в Мирандолу. Целые абзацы и страницы откровенного пустопорожнего вздора. Но, так как в последующие века полного возврата к вере так и не произошло — трактовки Вазари были приняты. Лишь сегодня начинают смотреть на эту эпоху более критично: обнаружили, что девяносто процентов восхваляемых живописцев Ренессанса были обычными малярами бригадного подряда, в трактатах того времени разглядели наконец пустозвонную бессодержательность.

— Но Боккаччо понимал, что творилось вокруг?

— Да, он оказался сильным человеком, встряхнулся, пришёл в себя, его симпатии от дамского угодника Овидия перешли к женоненавистнику Ювеналу. В нём проступили муки совести и болезненная нравственная щепетильность. Умер он аскетом, стоиком и монахом.

— А книга осталась в веках…

— Угу, — усмехнулся Литвинов. — И её читали. Папы в Ватикане сменялись один за другим, был введён «индекс запрещённых книг», но ни один из пап не запретил ни издавать, ни читать эту книгу, и я, кажется, догадываюсь, почему. Радости плоти в «Декамероне» чумные, и закрыв последнюю страницу, вдумчивый читатель всё же смутно понимает это.

Глава 5. «Как же можно строить предположения на таком неверном материале?»

— Да ты с ума сошёл!

Это эмоциональное высказывание сорвалось с литвиновских уст в ответ на мой вопрос, есть ли разница между мужчиной и женщиной в творчестве, и можно ли выяснить по стихам личность поэтессы.

Мишель изумился и в итоге разразился монологом, подозрительно похожем на реминисценции Холмса о том, что женщин вообще трудно понять, и за самым обычным поведением женщины может крыться очень много, а замешательство иногда зависит от шпильки или от дурно напудренного носа. «Как же можно строить предположения на таком неверном материале?»

Однако я умел быть настойчивым и уговорил его проанализировать одну из известных поэтесс. Но разбирать Цветаеву Литвинов отказался наотрез, мотивируя отказ тем, что накал цветаевских стихов превосходит его эмоциональность тысячекратно, а столкновение льда и пламени бесперспективно в принципе, и в итоге после долгих уговоров согласился пролистать Ахматову.

— Она, вроде, поспокойнее, — проронил он тоном, лишённым даже тени воодушевления.

Я надеялся, что он увлечётся, но этого не произошло. Энтузиазм его не возрос пропорционально погружению в тему, напротив, час от часу Литвинов становился мрачнее. Уединение и тишина были необходимы ему в часы умственной работы, когда он взвешивал все свидетельства, сравнивал их между собой и решал, какие сведения существенны и какими можно пренебречь. Я старался не беспокоить его.

Наконец на третий день он сказал, что после ужина готов отчитаться о проделанной работе.

— Не понравилось? — невинно спросил я.

— Характерец вырисовывается скверный, — скривился Литвинов, отложив в сторону сборник с горбоносым профилем на титуле, — судя по ранним сборникам, Гумилёву с этой женщиной сильно не повезло.

Я начал сервировать ужин и осторожно поинтересовался:

— Ты анализировал стихи и воспоминания о ней?

— Да, всё, что нашёл, — а написано о ней море мемуаров, — но в восторг не пришёл, уверяю тебя, — Мишель взял вилку и приступил к вечерней трапезе.

Поделиться с друзьями: