Школа ненависти
Шрифт:
Так кончилась моя попытка разбогатеть. Я понял, что такое «американский способ».
Почти все мои одногодки уже были отданы в ученье. Пришла пора и мне идти в люди.
Часто жильцы квартиры собирались на кухне и решали мою судьбу. Старуха Максимовна говорила, что портновское дело — самое лучшее, и советовала отдать меня в портные. Тряпичник Уткин утверждал, что торговый народ — самый богатый и сытый, а мать грустно молчала, и я понимал, что пора уже самому зарабатывать на хлеб, — мне шел двенадцатый год.
Вскоре судьба моя решилась. Мама уложила в фанерный сундучок все мое белье, туда же положила евангелие, свидетельство об окончании школы, мою любимую книгу сочинений Пушкина, благословила иконкой и отвела меня к знаменитому купцу Золотову в ученье на пять лет.
Этот дом одной стороной выходил на Сенную площадь, другой — на Екатерининский канал, а третьей — на Демидов переулок, в нем были расположены магазины торгового дома Золотова: чайный, гастрономический, лабаз.
Почти все мальчики, принятые, как и я, в ученье на пять лет, два первые года работали в глубоких, но теплых подвалах, которые служили складами.
Сначала мне в подвалах было страшно. Низкие потолки и гладкие толстые стены, казалось, сомкнутся, раздавят, но я очень скоро привык.
Таких, как я, там было человек пятнадцать. Мы сидели за длинными столами, разливали по флакончикам уксусную эссенцию, раскладывали в баночки горчицу, разливали из бочонков в бутылки прованское масло и наклеивали голубенькие этикетки. Шум с улицы не проникал в подвал. В нем было тепло, тихо, и только от запаха эссенции и горчицы тяжело было дышать и кружилась голова.
Работая, мы не боялись, что нас услышат, и рассказывали сказки. Никто, даже старший приказчик, внезапно появляться в подвале не мог. Сначала он должен был наверху приоткрыть люк в полу и начать спускаться к нам по железной винтовой лестнице.
Хорошие были ребята в подвале. Вот, например, Ванька Кисель умел хорошо рассказывать разные истории. Сядет он, бывало, на скамейку, подберет под себя ноги, глядит вдоль подвала и, тихонько покачиваясь, начнет нараспев дразнить большого нескладного мальчишку Федьку, прозванного Мухомором.
— А бурена-то стоит у калитки: «му-у…» Шею вытянула, об изгородь ухо чешет… Федькина мать бежит, открывает калитку: «Поди, поди, гулёна ты моя». Доит мать, а молоко по ведру — дзинь, дзинь… Бурена оглядывается…
Говорит Кисель, медленно покачиваясь, и подвал превращается в уголок деревни. Глядят ребята в полутемную пустоту и ждут. Вот-вот сейчас появится мать с подойником, а буренка вслед ей глядит, мохнатой головой тихонько покачивает.
— Ну, вот и подоила, — произносит Кисель. — На лавку в сенях села: «Ох, как-то Феденька мой там в чужих краях? Так бы и налила кружечку тепленького…»
Сначала Федька-Мухомор улыбается, потом веснушчатое рыжее лицо его морщится, и он начинает плакать тоненьким голоском под общий смех ребят.
— Не плачь, Федя, ведь я пошутил, — скажет Кисель, и Федька-Мухомор успокоится.
Меня ребята любили за то, что я им пересказывал сказки Пушкина и читал стихотворения, выученные на память.
Если бы не случай, резко изменивший мою жизнь, я два года пробыл бы в подвале, потом сделался бы подручным приказчика и к восемнадцати годам стал бы продавцом.
Однажды я взял большой медный чайник и пошел из магазина через дорогу в чайную за кипятком.
На противоположной стороне переулка, на панели, меня остановил мужчина, отвел в сторону, дал мне пятьдесят копеек и спросил:
— Ты из подвала?
— Да, — ответил я.
— А вас там не бьют приказчики?
— Нет, — говорю, — не бьют.
— А чем кормят?
— Щи, суп, каша.
Он похлопал меня по плечу и ушел.
Я принес кипяток, и хотел уже спускаться в подвал, но старший приказчик отвел меня в угол и стал расспрашивать, о чем я разговаривал с человеком на улице. Через остекленную дверь магазина он видел нас.
Я рассказал все, как было, и даже показал пятьдесят копеек.
Дня через три меня вызвали в контору к хозяину. Он сидел за столом, красный, вспотевший, ворот рубашки у него был расстегнут. Старший приказчик что-то говорил ему, а бухгалтер, растерянный и бледный, стоял рядом.
— Разве тебя бил кто-нибудь? — спросил хозяин.
— Нет, не бил! — ответил я.
— Кормят тебя? Ты сытый? — прошипел бухгалтер.
Не понимая, чего он от меня хочет, я заплакал и сказал, что кормят хорошо: щи и каша.
— А за что же тебе дали полтинник? — закричал вдруг хозяин, но осекся и, словно проглотив что-то застрявшее в горле, тихо сказал:
— Гнать нельзя! — и махнул рукой.
Я хотел идти в подвал, но бухгалтер велел мне подождать в кладовой, где хранились папки с документами, связанные веревками. Я вошел туда и присел на стул.
Через несколько минут в кладовку вошел бухгалтер, прикрыл дверь и спросил:
— Так ты зачем врал, что тебя бьют и не кормят?
— Не врал ни словечка! — воскликнул я.
— И не знаешь, за что тебе дали полтинник?
— Не знаю!
Тогда он схватил веревку и стал ею стегать меня по голове и плечам.
Бил он меня долго, пока не начал задыхаться от усталости, а потом бросил веревку и ушел.
Я стал поправлять повалившуюся стопу бумаг и увидел на полу блестящую запонку.
Вошел бухгалтер и начал осматривать пол. Я подал ему запонку.
Он долго молча глядел на меня, потом достал бумажник и дал мне три рубля.
На голове и на шее у меня были рубцы, ссадины, но я на них не обращал внимания. Я чувствовал тяжесть в груди и сильно страдал оттого, что не знал, за что меня били.
«Гнать нельзя», — вспомнил я слова хозяина, подумал, что теперь будет еще хуже, и решил бежать. В подвал я больше не спустился, а пошел на квартиру, быстро сложил свои пожитки в фанерный сундучок и пешком отправился домой.
Пришел я к себе за Московскую заставу уже вечером. На кухне горела керосиновая лампа. На табуретке у порога сидел Уткин и читал газету. У плиты стояла мать. Из угла, из-за ситцевой занавески, выглядывала старуха Максимовна.
— А вот и сам купец Золотов, — крикнул Уткин. — А мы как раз о вас вспоминали. Вот… — и громко прочел заметку о том, как в знаменитом торговом доме Золотова ученики-мальчики заживо погребены в подвале, как их избивают и не кормят и что там в складах — подвалах и магазинах — гуляют несметные полчища крыс…