Шквал
Шрифт:
Генерал молчал. Говорить не было сил. Он долго утирался мокрым платком, продолжая размазывать слезы по лицу. Доносился глухой, ровный говор с площади.
— Все, что могу, это — просить, — сказал генерал новым, изменившимся от слез голосом, как будто страдая насморком, — просить, господа!.. Требовать?.. Но как же я могу согласиться на это: требовать? Я — человек подчиненный, обязанный исполнять. Исполнитель. Не верите… что ж делать… больше не могу: просить от своего имени и изложить желание сбора — только… За успех не ручаюсь. Но попробую. Воды, пожалуйста…
Текст телеграммы выработали довольно скоро. Отправили на телеграф Непорожнева и двух доверенных. Генерал просил позволения выйти хоть в канцелярию отдохнуть. Но вокруг здания и в майданной стояли непроницаемо-плотные, все-таки подозрительно-враждебные людские стены.
Войсковой старшина Кузнецов, в изнеможении опустившись на стул, отдувался, как кузнечный мех: п-пуф-ф… пуф-ф-ф… И молчал. Молчал и генерал. Точно совестились говорить и не глядели друг на друга. Лишь один секретарь спокойно моргал глазками и чувствовал себя, по-видимому, безмятежно. Он поглядывал в окно и изредка вслух передавал свои наблюдения.
— …Господ агитаторов Детистов к себе повел… кучкой…
— Чай пить, должно быть, — не без ядовитости заметил пристав Чертихин. В присутствии генерала он не решался присесть без приглашения от начальника и почтительно стоял в дверях.
— …Непорожнев идет… Ага, бабы… бабы до него добираются за что-то… Грозят…
— …Татьяна Семеновна подъехала, ваше п-ство. Беспокоятся, вероятно… Эх-хо-хо…
Генерал подошел к окну, — не очень близко, а так, чтобы лишь видеть площадь. Двигался в разных направлениях пестрый, оживленный муравейник. Громкий, взволнованный говор колыхался над стоявшими кругами, и все было необыкновенно и диковинно.
Глядя по тому направлению, куда осторожно тыкал пухлым указательным пальцем секретарь, генерал отыскал глазами Татьяну Семеновну, — пролетку свою он еще раньше увидел. Да, она… Бабы окружили ее… Жестикулируют, по-видимому, враждебно, качают головами укоризненно. Очевидно, пререкаются. И лицо у Татьяны Семеновны взволнованно и испуганно. Присутствие ее здесь, в этой толпе, показалось ему совершенно неуместным. Он хотел уже подойти к окну и крикнуть ей: «Уезжай-ка, голубушка, домой, — нечего тебе здесь делать…» Но… не подошел. Еще при ней начнут улюлюкать на него… Да! кто бы это мог предположить? кто бы знал?.. А может быть, сейчас идет то же и по всей России?.. И втайне генералу очень хотелось, чтобы не он один пережил теперь такую передрягу.
В шесть часов вечера был получен ответ на телеграмму. Разрешалось освободить арестованных.
Генерал хотел что-то сказать, но восторженный рев заглушил его.
— Пок-корнейше благодарим, ваше п-ство!
— Спасибо вам!..
— Молодец генерал!.. Вот так генерал!.. Урра-а!.. А-а-а!..
А-а-а!..
И перед его глазами, теснясь, налезая, давя друг друга в дверях, все эти взмокшие, недавно озлобленные люди, теперь бурно обрадованные, добродушные, шумно-веселые, ринулись вслед за приставом Чертихиным к окружному управлению освобождать арестованных. Было даже удивительно, как могла уместиться здесь такая масса народа. Она запрудила всю улицу, растянулась на полверсты, шумно-торжествующая, многоголосая, спешащая. Белая известковая пыль вилась над нею длинной полосой, как фантастический воздушный мост. Крик стоял в воздухе и, удаляясь, походил на глухой звон бубенцов.
И какие добрые, почтительно-предупредительные стали все, как мягко преобразилась вся недавно дикая толпа, как будто новая стала у ней душа, расположенная, благодарная и благожелательная…
Когда сторож Игнат, одним из последних, подошел к генералу и поклонился ему в ноги, со слезами извиняясь за причиненное огорчение, — генерал расплакался сам и пожал Игнату руку. Игнат, в порыве восторженного чувства, поцеловал руку генерала.
— За невинных страдальцев, ваше п-ство! — сказал он растроганным голосом. — Честь вам и слава!..
«За невинных страдальцев… — грустно подумал генерал. — Кого же он разумеет под невинными страдальцами? Кто, в сущности, из нас больше невинный страдалец: я или те… в кутузке?.. Эх, как все бессмысленно и жестоко!»
Даже дома, переодевшись, отдохнувши, как будто даже успокоившись, окруженный любящим попечением семьи, старавшейся деликатно и осторожно отвлечь его от невеселых мыслей, он долго не мог отрешиться от этого ужасного кошмара нелепой действительности, которая оглушила его таким неожиданным крушением и унижением, — долго не мог забыть это дикое представление. Минутами ему казалось, что произошло нечто непоправимое, безнадежное, убийственно-срамное, точно в одном белье прошел он по людной площади… И — будто сам сделал это, по своей воле, пренебрегши всеми правилами приличия, в слепо-надменной уверенности, что раболепная толпа не посмеет этого отметить… А она посмела, она кричала, хохотала, показывала на него пальцами… Ее улюлюканье начинало плясать у него в ушах, и, дрожа от негодования, в воображении своем он сейчас же вызывал воинскую команду, командовал: «Марш-марш!..» — слышал свист нагаек, крики ужаса и боли, видел давку, панику, бегство… Немое бешенство молотами ударяло ему в голову, перехватывало дыхание… сердце останавливалось… в мстительном упоении он шептал: «Жарь!..»
Но когда приходил в себя, оглядывался, — грустно крякал и, мысленно увещевая кого-то, шептал:
— Но при чем же я тут, скажите, пожалуйста?..
А восторженный шум толпы долго дразнил его. Даже ночью он кружил по станице. В генеральский дом глухо звенящими отрывками залетали мотивы революционных песен, клочки какой-то убогой музыки. Иногда где-то далеко мягко раскатывался вширь крик «ура».
Хотелось уйти куда-нибудь от этих досадных, торжествующих и ущемляющих его сердце звуков, но некуда было уйти: везде роились и блуждали они с веселыми группами, ходившими по улицам, — в оживленном говоре их, в женском заливчатом смехе, во всем праздничном шелесте и движении ночи…
VIII
Генерала вызывали для объяснений.
После поездки он как-то сразу увял. Редко показывался. Приказания делал так, как будто об одолжении просил, и никого не распекал. Ясно было, что закачался и вот-вот упадет. И жаль стало его всем.
Недавнее возбуждение упало. И странным казалось, что порыв борьбы против кого-то далекого, неясно рисовавшегося в тумане неведения, весь сгорел в неожиданном натиске на генерала. При чем генерал? Никто не мог объяснить. Но потом, когда будничные дела и заботы, обступившие кругом своей неотложностью и суровой необходимостью, пригвоздили всех к тесному кругу ежедневной суеты, одели жизнь тусклыми, увядшими красками, — стали считать героическим делом и то, что взяли в плен генерала. Гордились этим и возбуждали удивление у соседей.
Через две недели после своего освобождения Лапин услышал, что на место милейшего Якова Иваныча перемещается какой-то генерал Угорь. Доктор с изумлением вдруг почувствовал, что ему невыразимо жаль терять этого милого крикуна, добродушного Барбоса, незаменимого начальника, никому сознательно не сделавшего зла. Захотелось сейчас же пойти к нему, сказать что-нибудь хорошее, ободряющее и покаянное… сказать, что он редкостно-сердечный человек, идеальный начальник…
Пошел. Встретились тепло, грустно, как старые друзья.
— Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! — говорил генерал не без горечи. — Неужели вы думали тогда… да нет! вы этого не думали… А обидно было. И сейчас обидно. Ей-богу, обидно… Ведь если бы у меня не семья… Сами знаете: живу одним жалованьем. Ну, и обязан исполнять. Я — исполнитель. А разве я не понимаю? Разве я воспользовался усиленной охраной? Вы посмотрите: тот же Угорь, например. В прошлом году, в самый разгар, струсил, позорно бежал из округа, прятался под юбкой у попадьи в Ильменской станице… А теперь как орудует усиленной охраной! Сколько выслано благодаря ему!.. Было ли что подобное в нашем округе? Нет! Я привык людям в глаза смотреть прямо и могу сказать, что через меня никто не пострадал. Вот пусть они отведают Угря, тогда, может быть, вспомнят обо мне…