Шлиман. "Мечта о Трое"
Шрифт:
Давно уже стемнело. Звезды кажутся такими близкими, словно их можно достать рукой. Они отражаются в спокойной глади моря. Вдруг волны, как-то изнутри, начинают светиться матово-зеленым светом, будто под их поверхностью летают мириады светлячков.
Шлиман резко поворачивается. Он решился. Вопреки всем сомнениям он поедет в Афины, а затем на Итаку!
И опять, как тогда, в Нойштрелице, между ним и его мечтой с грохотом опускается железный занавес. Едва он успел впопыхах совершить упоительную прогулку по Акрополю, как тяжелая лихорадка приковывает его к постели. Но мало того: здесь же его настигают письма, заставляющие его на месяцы, а может быть, и на годы вернуться в постылую ему жизнь. Степан Соловьев, которому Шлиман дал взаймы кругленькую сумму, около ста тысяч серебром, потерпел банкротство. Если бы одно это, то Шлиман на пороге осуществления своей заветной мечты, вероятно, махнул бы рукой на деньги и впервые за свою почти двадцатилетнюю деятельность коммерсанта зафиксировал бы убыток. Но дело обстоит значительно хуже. Соловьев, чтобы выгородить себя, обвинил Шлимана в ужасающих злоупотреблениях, которые, подтвердись они, навечно запятнали бы его блестящую, всегда безупречную репутацию.
Шлиман умоляет врачей немедля любыми средствами пресечь его лихорадку, чтобы он смог выехать в Россию.
Глава вторая. Процесс о чести
Вот что тебе я скажу, и все это исполнится точно:
Вскоре тебе здесь дарами такими ж прекрасными втрое
За оскорбленье заплатят.
«Илиада», L, 212
Шлиман, больной лихорадкой, спешно возвращается в Петербург и в кратчайший срок выигрывает процесс. Но он заблуждается, если думает, что может продолжить прерванное путешествие. Его противник передал дело в высшую инстанцию, направив апелляцию в сенат. Шлиман вынужден надолго отказаться от планов путешествий и новой жизни. Тот, кто десяток лет прожил в Петербурге, знает, что дело, переданное на рассмотрение сената, может тянуться бесконечно долго и, несмотря на все старания адвокатов, его нельзя вести, находясь вдали от Петербурга. Только постоянное подталкивание и постоянные взятки могут уберечь дело от бесконечного затягивания, только постоянное присутствие может обеспечить правильное его ведение.
Хотя деловые люди обеих столиц и не сомневаются, что такой человек, как Шлиман, никогда не совершал ничего бесчестного, ничего предосудительного с точки зрения коммерсанта, процесс тем не менее идет о его чести гражданина и дельца, а не о долгах Соловьева.
Еще до путешествия по странам Средиземноморья Шлиман закрыл свои счета. Лет пять, пока не будет вынесено окончательное решение сената, он спокойно бы мог жить в Петербурге как частное лицо, не занимаясь прежней профессией. Но это не в его характере — он не может и часа, не говоря о днях, месяцах и годах, сидеть сложа руки. К тому же он знает, каким раздражительным сделала его прежняя жизнь, особенно длительные кризисы военных и послевоенных лет. Если бы ему пришлось заниматься только своим процессом, он сошел бы с ума от желчи и гнева, но все равно не закончил бы его ни на день раньше. Ему необходима постоянная, требующая напряжения всех сил работа. Но раз деятельность его должна протекать в Петербурге, он видит перед собой только одну возможность — снова вернуться к своей прежней профессии. «Аппетит приходит во время еды», — посмеивается он над собой. Едва он опять берет в руки бразды правления, как темперамент тут же заставляет его развернуть самую бурную деятельность. Шлиман еще раз показывает себя изощренно расчетливым коммерсантом.
С мая по октябрь 1860 года он ввозит товаров на десять миллионов. Счастье дельца вознаграждает его полной мерой за все огорчения и неприятности. В Америке возникает война между северными и южными штатами, и все портовые города Юга оказываются в блокаде. Шлиман тут же начинает заниматься хлопком. Но как только конкуренция становится здесь слишком сильной, он использует новую конъюнктуру: в мае 1862 года русское правительство разрешает ввозить чай морским путем. Десятки кораблей по всему свету только и ждали телеграфного приказа Шлимана — он первый, кто наживается на этом разрешении. Едва в Польше вспыхивают волнения и тамошние евреи, пользуясь этим, начинают контрабандой перебрасывать в Россию большие партии чая, Шлиман отказывается от торговли чаем и как можно скорее сбывает шесть тысяч ящиков, имевшихся на складе.
Посещение древних руин Италии, Египта и Сирии убедило его: чтобы вести настоящие раскопки, а не просто чуть поковырять землю, надо истратить куда больше денег, чем он предполагал. Так, может быть, есть и более глубокий смысл в том, что он вынужден принести в жертву еще пять лет? Только преумноженное за эти годы богатство позволит ему посвятить оставшуюся часть жизни целиком и полностью новой цели.
По вечерам и по всем многочисленным церковным праздникам Шлиман читает своих любимых греческих поэтов, постоянно перечитывает Гомера. Не в тот ли год, когда он в буран мчался в Россию, вышла «История Греции» Джорджа Грота? В ней достопочтенный ученый англичанин пришел к выводам, которые принимаются и восторженно повторяются целым светом. История Греции, уверяет Грот, начинается только с первой олимпиады, то есть с 776 года до нашей эры. Нельзя говорить, что представляла собой Греция в десятом веке или еще раньше, ибо надежных свидетельств нет. Все, что было до первой олимпиады, лишь вымысел и легенды. Гомер — рассказчик небылиц. Легенда и история — вещи совершенно различные, и смешивать их явно неразумно.
Другие ученые господа еще дальше развивают эти взгляды и приходят к выводу, что Гомера вообще не существовало! Значит все, чем он восхищался еще ребенком, чем дорожил всю жизнь, должно вдруг потерять всякую ценность?
Шлиман, сидящий в одиночестве над книгами, быстро берет с полки томик Фукидида. На обложке написано: «Фукидид, 484—425 гг.». В тексте совершенно ясно говорится: Гомер жил примерно за четыреста лет до Фукидида. А профессор Грот попросту вычеркивает Гомера? Для Шлимана это равносильно святотатству.
Сгущаются черные тучи сомнений: можно ли верить ученым, которых он прежде всегда так высоко чтил? «Когда я вырасту, я раскопаю Трою», — сказал восьмилетний мальчик. Теперь он вырос — у него солидный возраст и солидный капитал. Теперь он, если соизволят олимпийские боги, свершит задуманное и докажет, что Гомер жил, жил на самом деле, так же как живет профессор Грот или Генрих Шлиман. Он докажет, что Гомер не сказки рассказывал, а писал историю, облекая ее в поэтическую форму!
Шлиман начинает с еще большей любовью относиться к капиталу, который сколотил. Тот достигает уже нескольких миллионов. Благодарение богам, что они так щедро вознаградили его за труды и тем самым предоставили ему возможность осуществить задуманное!
Когда сенат выносит решение и заканчивает процесс в пользу Шлимана, а злостный должник выплачивает последнюю часть долга, снова уже рождество. Идет 1863 год. С каким чувством освобождения и радости можно было бы отпраздновать рождество, если бы у него была настоящая семья! У них с Катериной трое детей, младшей, Наде, два годика. Но стоит только Сергею, старшему сыну, потянуться к отцу, как мать тут же резко его одергивает. Шлиман живет так, словно у него пет детей. Катерина родственники ее в этом поддерживают — даже не разрешает детям учить родной язык отца. Чем дольше длится эта домашняя трагедия, тем сильнее Шлиман укрепляется в мысли о необходимости окончательного разрыва. Может ли он вложить в дело воскрешения Гомера и его героев всю душу, если ее грызет червь горечи, раздоров и ненависти?
Но об этом, как и о планах дальнейшей жизни, надо подумать спокойно.
В начале 1864 года Шлиман окончательно ликвидирует свои дела.
Глава третья. В замедленном темпе
Ты же теперь мне скажи, ничего от меня не скрывая,
Как заблудился ты, что за края тебе видеть пришлося,
Где побывал в городах и к людям каким попадал ты...
«Одиссея». VIII, 572
Шлиман, ставший только теперь совершенно свободным и независимым человеком, снова плывет по Средиземному морю. Первая его высадка на берег происходит в Карфагене.
За последние годы многие французские путешественники писали о руинах Карфагена, бывшего некогда владыкой морей. Однако по сравнению, например, с Египтом лишь очень немногие бывают у его развалин и знают их. Поэтому для будущего археолога особенно полезно познакомиться с этой «терра инкогнита» и сделать из увиденного выводы. Но выводы, к которым приходит Шлиман, оказываются совсем иными, чем он предполагал. Он не чувствует больше ни величия и святости, ни важности и красоты своей новой профессии, профессии по призванию. Шлиман испытывает только сомнения и тревожное беспокойство: действительно ли он годится для этого дела?
Здесь, в Карфагене, все совершенно перепутано. Здесь нет развалин, о которых можно с первого взгляда сказать — это такой-то храм, а это святилище Молока, это римская вилла, а рядом склеп вандалов, а это остатки Бирсы, крепости царицы Дидоны, где она стояла с Энеем, бежавшим из горящей Трои. Шлиман еще не умеет отличить одного от другого: жалкие остатки стен в одинаковой степени могли принадлежать баням или храму. Как научиться распознавать их? Или ученые тоже иногда лишь гадают и только потому с такой уверенностью высказывают свои предположения, что никто не дерзает усомниться в правдивости их слов?