Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастичных повествованиях
Шрифт:
— О! теперь хотя бы не шевелятся и замолкли ненадолго.
Все с удивлением смотрели на него, а мой товарищ сказал:
— Ты, как видно, нездоров, может, страдаешь от головной боли? Не думаю, чтобы ром мог помочь — лишь ещё больше себе навредишь.
— Я не просил у тебя совета.
— Я доктор, это моя обязанность.
— Доктор, а болезни моей не знаешь. Скажи мне лучше, какая смерть самая лёгкая? Нет у меня надежды на выздоровление, хочу умереть.
— Моя наука призвана продлевать жизнь человека, а не открывать пути к смерти. Смерть сама придёт к нам.
— Смерть сама придёт к нам, это правда, но кто об этом не знает?
— Да, эта правда всем известна, но не все о ней думают.
— Кому жизнь мила; но тем, кто мучается так, как я, не о чем жалеть на свете.
— Так что за боли мучат тебя?
— Волосы, волосы отравили жизнь мою!
Когда он это говорил, со стороны, где сидела компания веселящихся приятелей, послышался смех и донеслись слова:
— О! А не режь вол'oс, не порти кос!
— Нечего было их отрезать; без них и взаимные чувства рвутся.
— Ишь, надоели ему волосы — отхватил ножницами, а они при свете месяца ожили.
— Славно волосы те пели, да не мог он их ценить.
— Глядите, глядите, ему на голову светит солнце, и волосы шевелятся, как живые.
Услыхав эти остроты, бедняга гневно посмотрел на насмешников, ничего не говоря, вскочил с места и пошёл в их сторону.
Те паны сразу похватали шапки. Выходя, один из них произнёс:
— Бывай здоров, пан Генрик! Пей больше рому, и всё будет хорошо!
— Вот до чего дожил, — сказал Генрик, обернувшись к доктору. — Стал я посмешищем для бесчувственных людей, смешно им чужое несчастье. Всюду, где только их ни встречу, стараются увеличить мои страдания и издеваются над горестями, выпавшими на мою долю.
— Очень уж чувствительные у тебя нервы, — сказал доктор, — коль обижаешься на легкомысленных людей. Я, сидя тут и слушая, как лихо, не жалея колких слов, поносили они всех своих городских знакомых, ясно понял, что это за люди.
— Когда-то я был совсем другим, равнодушно слушал и смех и стоны, ничто не беспокоило мои нервы — волосы, волосы разрушили всю мою сущность!
Замолчал, будто прислушивался к чему-то и вдруг, показывая на свои волосы, воскликнул:
— Вот, один запел и остальные зашевелились… скоро закричат все вместе. Вы не видите, что делается на моей голове!
Он схватил стакан, чтобы выпить остатки рома.
— Послушай моего совета, — сказал доктор. — Прикажи подать воды и сахара; смешай их с ромом, по крайней мере, будет меньше вреда. Но я советовал бы тебе совсем отказаться от такого лечения.
Тот взял стакан, встал перед зеркалом, пощупал рукою волосы, пожал плечами, потом повернулся к доктору, посмотрел на него тревожным взглядом и говорит:
— Откажусь, если найдёшь способ лучше; но первый твой совет не отвергну.
Сказав это, он попросил подать воды и выпил стакан пунша.
— Расскажи мне о своей жизни; если бы я знал, с чего начались твои страдания, может, придумал бы способ, как прекратить их.
— Может, отыщешь способ вернуть прошлое?
— Прошлое учит нас, как пользоваться настоящим.
— Моя болезнь новая; ни простые люди инстинктивным путём, ни наука медиков не открыли лекарства, чтоб её вылечить. Однако вижу, что ты искренне хочешь помочь мне в беде; потому расскажу тебе о тех бедах, что довелось мне пережить.
У родителей я был один. Детство моё текло беззаботно, мне ни в чём не отказывали, слуги исполняли все мои приказы, домашний учитель преподавал мне основы французского языка самым лёгким способом — чтоб я, занимаясь один час, не утомился и не заглушал в себе весёлых мыслей, которые в светском обществе ценят больше глубоких познаний в высоких науках.
Когда мне было лет пятнадцать, отец отправил меня в Ригу на один год, чтобы я изучал там немецкий и французский языки у лучших учителей, да чтоб приобрёл хороший вкус в тех предметах, что окажутся мне полезными среди людей, о которых идёт молва в светских салонах.
Денег он мне оставил более, чем достаточно, и я лишь собирал цветы весёлой жизни. Никто мне в ту пору не напоминал, что время уходит безвозвратно, здоровье человека ненадёжно и, к несчастью, переменчиво, а веселье счастливых лет быстролётно, как мечта.
Когда вернулся я из города домой, то с утра до вечера был занят лишь охотой. Мой отец не жалел расходов на охотников, борзых и гончих собак. Мне было позволено держать столько людей для услуг, сколько захочу; были у меня красивые лошади и модные экипажи.
Через несколько лет был я избран от местных помещиков на должность в том же повете. [212] В городе я нашёл множество приятелей; в моём доме часто были шумные и весёлые пиры, порой гости мои за вином или за карточным столом встречали восход солнца.
212
До 1831 г. в Витебской и Могилёвской губерниях продолжал действовать Статут Великого княжества Литовского, согласно которому местная власть избиралась представителями шляхты на поветовых сеймиках.
Прошло четыре года; родители мои ушли в лучший мир, а я, вернувшись домой с намерением заняться хозяйством, нашёл своё наследное имение в долгах. Съехались ко мне кредиторы отца и с угрозами напоминали о займах, суд требовал невыплаченные подати по имуществу за несколько лет. Я почувствовал опасность и тогда впервые задумался о страшном будущем.
— Тебе надо жениться, — сказал мне мой сосед. — Панна Амелия, дочь комиссара, который сейчас управляет имениями пана Г., девушка красивая, хорошо воспитанная, к тому же я слыхал, что за ней дают приданое больше десяти тысяч рублей серебром. Отец её сколотил порядочный капитал, исполняя должность комиссара и доверенного лица, а что он не в родстве с тутошними ясновельможными панами, которые делают, что хотят во время выборов местных чиновников, [213] так ты на это не смотри. В твоих обстоятельствах нужны деньги, а не фамильные связи, которые, по моему мнению, всё равно тебе не пригодятся.
213
О злоупотреблениях на сеймиках писал, например, Ф. В. Булгарин в романе «Иван Иванович Выжигин»: «В старину богатый помещик привозил с собою, на нескольких телегах, бедных, но буйных и вооружённых шляхтичей, заставлял их выбирать себя и своих приятелей в разные звания, бить и рубить своих противников. Это называлось „золотою вольностью“».
Вижу, что совет моего соседа — истинная правда; понравился мне его выбор, и попросил я его о помощи. Десяти тысяч рублей серебром, а хоть бы даже немного меньше, было бы достаточно, чтоб спасти моё имение от долгового бремени. А к тому ж о высоких достоинствах дочки пана комиссара я и раньше слыхал от многих господ. И вот, не откладывая дела в долгий ящик, поехали мы вдвоём в дом её родителей.
Увидев Амелию в первый раз, я понял, что о её чудесных достоинствах говорили правду: стан такой стройный, что с неё можно было бы написать прекрасную картину, в лице сказывался кроткий характер, в голубых очах отражалась тихая меланхолия и какая-то прекрасная мечтательность. Беседуя с нею о будущем и об изменчивом счастье на этом свете, понял я, что воспитана она в смирении, верит в предчувствия и в неразгаданные тайны природы. Сосед мой открыто рассказал её матери и отцу о состоянии моих дел и обо всех нуждах моего имения. Родители и дочка ответили мне согласием. После свадьбы я чувствовал себя счастливейшим из людей — и жену привёл в дом, и выплатил все долги.
Ах! почему я не верил предчувствиям! Доктор, согласен ли ты, что чуткая человеческая душа способна услышать в тихом голосе ангела гораздо больше, чем то, что доступно мудрости, приобретённой наукой и опытом?
— Я тоже заметил это, — ответил доктор, — но такой инстинкт встречается не у всех людей.
— Отчего же не хотел я верить чуткому сердцу Амелии?
— Так что же случилось, и чем всё это кончилось?
— На протяжении трёх лет мы оба были счастливы, и хотя по причине несходства некоторых наших мнений между нами иногда случались споры, однако всё всегда заканчивалось спокойно. Амелия, видя моё упрямство, вскоре находила иную тему для беседы, лишь бы только избежать разлада.