Шотландский ветер Лермонтова
Шрифт:
– К нему ведь иллюстрация?
– Ну… если учесть, что стих Михаил Юрьевич написал на два года позже, чем эту картину – в 1832-м, – с улыбкой ответил хозяин усадьбы.
– «Морской вид с парусной лодкой», если не ошибаюсь? – припомнил я название полотна.
– Он самый. Точней, конечно же, репродукция.
– Надо же… – пробормотал Вадим. – А так глянешь – ну чисто «Парус»! Так себе его и представлял всегда: кораблик… один… вдали от берега… и явно будет шторм… Как будто в буре есть покой…
Я украдкой улыбнулся: «Парус» был одним из немногих произведений Лермонтова, которые Чиж помнил и любил еще со школы.
– Если интересно, могу показать вам другую любопытную картину Михаила Юрьевича, она в кабинете Столыпина висит, – предложил хозяин усадьбы. – Хотите?
– Да, конечно, – кивнул я.
Лермонтов расплылся в улыбке и, поднявшись со стула, первым устремился к выходу из дубового зала. Мы с Чижом последовали за ним.
– Столыпина? – поравнявшись со мной, тихо переспросил Вадим.
– Это их усадьба, Столыпиных. Бабушка Лермонтова была Столыпиной, поэтому и возила Михаила Юрьевича сюда.
– А, точно… Вылетело из головы, Макс.
– Порядок.
– Только сейчас вспомнил, что хотел вам сказать, – произнес Лермонтов.
Не дойдя двух шагов до порога, он стоял у полотна с изображением фамильного герба Лермонтов: на золотом поле щита располагалось черное стропило с тремя золотыми четырехугольниками на нем и черным цветком – под ним; щит венчал дворянский шлем с дворянской короной, а в самом низу на латыни был написан девиз.
– «Судьба моя – Иисус», – перевел я Чижу.
– Вам обязательно надо посетить ратушу Сент-Эндрюса, где хранится наш родовой герб, – сказал Михаил Юрьевич. – Там стоит побывать только ради герба. Хотя, безусловно, и других достопримечательностей хватает…
– Отлично, – кивнул я, делая пометку в телефоне. – Спасибо за совет.
Лермонтов с рассеянным видом кивнул и вышел в коридор.
Кабинет Столыпина оказался светлой комнатой с высоким белым потолком и пятью углами. Возле диагональной стены на металлическом мольберте, явно современном, располагались репродукции картин, заключенные в одну длинную раму. Над этой компиляцией располагалась еще одна работа, отделенная от других: на полотне был изображен бородатый мужчина с большими черными глазами, рассеянно смотрящий перед собой, и черной шевелюрой волос, зачесанных назад. Наряд – жабо, меховой плащ, массивная цепь на шее – выдавал в незнакомце представителя знатного рода.
– Это же «Герцог Лерма»? – догадался я.
– Именно так, – подтвердил Лермонтов. – Первая работа Михаила Юрьевича, выполненная маслом. Он ее нарисовал для своего университетского друга, Алексея Александровича Лопухина – почти сразу после того, как узнал о своих древних корнях, в 1832-м. Это в восемнадцать лет, представляете? Именно тогда Михаил Юрьевич начал заново обретать себя, примерно в то же время и «Желание» написано, которое мы с вами уже вспоминали… Кстати, интересно, что он, когда документы получил из Чухломы и потом у Вальтера Скотта прочел про свой род, стал везде себя писать, как Лермонтов, через «о». А вот в официальных документах, даже в расследовании после смертельной дуэли, его всегда писали через «а».
– Действительно, любопытно… – сказал я, рассматривая картину.
– А я в Интернете видел, у вас здесь где-то еще бюст Лермонтова был, бронзовый, – вставил Чиж. – Есть же такой?
– Да, конечно, – с улыбкой кивнул Лермонтов. – Это наверху. Пойдемте.
В последний раз взглянув на картину «Герцог Лерма», мы покинули кабинет Столыпина и, поднявшись по лестнице с резными столбами, оказались на втором этаже. Здесь оказалось еще холоднее, чем на первом.
«Такое ощущение, что вся накопленная сила утекла отсюда через те же самые щели, откуда теперь сквозит!..»
– А вот и розовая гостиная, которой в свое время владела досточтимая Вера Ивановна Фирсанова, – с гордостью сообщил хозяин усадьбы. – И бронзовый бюст, о котором вы вспомнили, тоже заказала она, поскольку бесконечно любила стихи Михаила Юрьевича.
В ответ на вопросительный взгляд Чижа я негромко пояснил:
– Фирсанова – последняя хозяйка Середникова. Богатая домовладелица, после революции эмигрировала в Париж, где и умерла.
– Все так, – подтвердил Лермонтов с грустью. – Увы и ах, с дворянством большевики не церемонились…
Кроме упомянутого бюста – «довольно своеобразного», как его сходу окрестил Чиж – в этой гостиной были стулья с бежевой обивкой, розовые, в тон стенам, шторы и картины, одна из которых привлекла мое внимание.
– А это что за работа? – спросил Чиж, проследив мой взгляд. – Тоже Михаила Юрьевича?
– Нет-нет… – покачал головой хозяин усадьбы. – Это с конкурса… он, кстати, на Кавказе проводился… Рисунки по мотивам Лермонтова. Детские. И, знаете, больше половины демона рисуют. У этого, например, как видите, в груди расцветают цветы…
– Врубелем навеяно? – предположил я.
– Не думаю, – покачал головой Лермонтов. – Врубель, он… он был как раз поражен некой всемерностью демонических способностей, и это почему-то и к Лермонтову относится. Но все же это не совсем то… Вот дети гораздо ближе к сути, потому что Лермонтов заставляет их демона полюбить. Это невероятное событие, которое в контексте религиозных текстов до сих пор не имеет аналогов никаких. То есть Лермонтов, получается, единственный, кто дает демону ощущение любви… Вообще Михаил Юрьевич – он был такой творец… ну, или сотворец этого мира, по-настоящему. В том смысле, что есть люди, которые просто самим наблюдением за этой жизнью, не вмешиваясь в нее, изменяют порядок вещей. То есть как бы не от мира сего и, одновременно, неотъемлемая его часть…
Чиж недоуменно выгнул бровь, и даже я не нашел, что ответить на этот сумбурный спич Михаила Юрьевич.
К счастью, нас выручил чей-то телефон, вовремя разразившийся звонком.
– Прошу прощения, – пробормотал Лермонтов, вытаскивая мобильник из нагрудного кармана. – Надо ответить…
Поднеся трубку к уху, он отвернулся и сказал:
– Да-да! Здравствуйте! Удобно!
Продолжая говорить, Лермонтов отошел в сторону, и Чиж, дождавшись этого, тихо напомнил:
– Пора, Макс. Уже три.
– Серьезно? – Я украдкой посмотрел на часы. – И правда… ну ладно, сейчас договорит, попрощаемся и поедем…
– А бюст и вправду своеобразный, – сказал Вадим, рассматривая реликвию Фирсановой. – Лермонтову же двадцать шесть было, когда он погиб?
– Ну да.
– А тут ему на вид лет сорок.
– Ну… не двадцать шесть точно, – кивнул я, присмотревшись к бюсту.
– Все, ждем! Ждем! – заверил незримого собеседника Лермонтов и, убрав телефон обратно в карман, повернулся к нам: