Шпион императора
Шрифт:
Потому и помнился, что свой, родной с младенчества, иначе же – чему там любоваться? Верно, и матушке так же помнилась Москва; побывавшие там иноземцы, с кем доводилось говорить, отзывались иначе – Москва де и неухожена, и застроена несуразно и наспех, от пожара до пожара. Там лишь цитадель хороша, возведенная тому лет сто италийскими мастерами, а русские каменного строения избегают, боятся. Оно конечно, в бревенчатом доме дышится вольготнее, однако чтобы весь город – да еще стольный – был из дерева, это поистине удивительно. Как откажешься от случая увидеть такое?
Положим, дело не в любопытстве. Юрий довольно поездил и столько повидал разных див, что вряд ли еще один незнакомый доселе край может его чем-то удивить. Видел он и шпиль костела в Ульме, выше коего нет строения во всем христианском мире, и наклонную звонницу в Пизе, что была низвергнута кознями чернокнижников и уже в падении остановлена молитвами увидевшего злое дело благочестивого инока. Так и стоит внаклонку уже триста лет, являя собою зримый пример ничтожества всех ухищрений врага рода человеческого. Поэтому едва ли поразит его московская цитадель, этот построенный ломбардцами «кремль». Сомнительно, чтобы он оказался лучше пражских Градчан. Тут другое! Как это ни удивительно, матушка словно оставила ему в наследство свою «ностальжи» – хотя непонятно, как оно могло статься.
Что такое родина, отечество? Очевидно, это место, где человек родился, а не то, где некогда жили его родители. Иначе у каждого было бы не одно отечество, а целый набор – люди переселяются из страны в страну, из одного края в другой, выходцы из разных земель встречаются, заключают брак, рождают детей; и сколько же «отечеств» должно тогда быть у каждого их потомка? Наверное, все-таки одно – то, где родился и вырос ты сам, а не те места (зачастую уже неведомые, забытые), откуда пришла твоя родня. У него, Юрия Андреевича Лобань-Рудковского, с этим еще сравнительно просто: родители оба из одного места. А если бы матушка выросла в Москве, а батя, к примеру, в том же Киеве, – какую тогда «ностальжи» должен был бы он унаследовать? Московскую? Киевскую?
Однако в Москву тянет. Это не та тяга, что тогда в Праге заставляла мучительно тосковать по Рудкову, а нечто не столь определенное, предметное. Именно – как сонное видение, или скорее сказочное… Нет – сонное. Бывают такие сны: увидишь и сразу забудется, остается лишь смутное ощущение чего-то несказанно дивного. И чувство невосполнимой потери – если не вспомнишь немедленно во всех подробностях, не запечатлеешь в памяти нерушимо и навсегда. Такое вот необычное матушкино наследство!
Нелегко понять, откуда это было и у нее. Сам-то он тосковал по Рудкову может и потому, что воспоминания были с этим местом связаны самые светлые; в жизни его бывало потом всякое, но отроческие годы прошли безбедно и беззаботно. Отец же с матушкой съехали из Москвы не по своей доброй воле, но от чего-то спасаясь. Что им грозило, он не знал – раз-другой пытался расспросить отца, но кончилось тем, что тот твердо сказал: «Об этом, Егорий, разговоров не заводи ни со мной, ни с матерью, это тебе знать ни к чему. Потому съехали, что иначе пропали бы обое…»
Выходит, не так уж весело было им жить в Москве! Хотя, конечно, злое могло чередоваться и с добрым, доброе же легче задерживается в памяти. Воспоминания всегда окрашены слегка розовым – вспомнить сейчас «Каролиниум», так тоже вроде бы сплошное веселье. А ведь тяжко было, ох как тяжко!
Разбирая однажды отцовские старые бумаги, Юрий обнаружил, что на службу у князя Острожского татусь поступил в 1565 году. Именно тогда, верно, и приехал в эти края; а был это тот самый год, когда Иоанн Безумный учинил на Москве свою «опричнину». Как знать, случайное ли это совпадение? Отец к тому же проговорился однажды, что именно тогда был казнен дед Никита – механик и оружейный мастер. А матушка, поди ж ты, о Москве говорила только хорошее…
И завещала эту любовь ему. Странную, необъяснимую любовь. Или скажем так – трудно объяснимую, ежели судить по тому, что знает о Москве он сам. Вернее, о Московии; не о стольном граде, но о всей московской земле. И о ее людях.
Впрочем, так ли уж много ему об этом известно? И – главное – так ли уж все известное достоверно? Знание его копилось и пополнялось понемногу из двух источников: написанного о Московии пожившими там иноземцами (этот казался надежнее) и рассказанного бежавшими оттуда соотечественниками. Своим, казалось бы, надо бы доверять больше, но утеклец – он и есть утеклец; от хорошей жизни таковым не становятся, а это означает, что была в прошлом какая-то обида. Вероятно, она потом и окрашивает память о покинутой отчизне – человек не то чтобы привирал нарочито, но просто он самого себя хочет укрепить в мысли, что утек не напрасно; а то ведь этак и свихнуться недолго, доживая потом век на чужбине…
У иноземцев этого нет, однако там другое – среди них иные не жалуют нас как «схизматиков», а потому рады охаивать все увиденное. Хотя верно и то, что Московия, ежели глядеть на нее глазами человека, привычного к здешнему европейскому укладу, и впрямь должна казаться очень уж своеобычной, ни на что не похожей. Так что многие, и не будучи злопыхателями, просто изумляются этой непохожести, чего-то не понимают, отчего и образ тамошней жизни получается в их описании искаженным, не верным…
Изумление это можно заметить даже в книге преславного Герберштейна, хотя все и согласны в самой лестной ее оценке – не зря без малого уж полвека считается она самым полным и свободным от домыслов описанием Московии. Юрий читал «Записки» еще в Каролинеуме – правда, в немецком переводе (оригинала так и не осилил, этим могли похвастать лишь заядлые латинисты), да и то нельзя сказать, чтобы от корки докорки. Пан Сигизмунд порой увлекался подробностями, которые теперь не всех уже могли заинтересовать, излишне доскональным казалось описание итинерария, со спокойной совестью можно было пропустить и путано-многословные дипломатические документы, составленные аж в начале столетия. Но все касающееся местных обычаев и повседневного бытового уклада московитов – своих вроде бы соотечественников – Юрий прочитал со тщанием, и не единожды с тех пор перечитывал.
«Вроде бы соотечественников» звучит нехорошо, а что делать? Отечества-то и впрямь разные, никуда от этого не денешься. У тех – Московия, у него – Великое княжество Литовское (а теперь, после Унии, и вовсе Речь Посполитая; обидно, конечно, все-таки к русичам Литва всегда была ближе, нежели Польша. Хотя и грызлись непрестанно за порубежные свои крессы, словно псы за мозговую кость). А кровь – одна и та же, так что, хоть и уроженцы разных держав, а все же от единого корня…
Может, потому и тянет? И не просто тянет побывать, глянуть – как оно там теперь, изменилось ли что с герберштейновых времен или в том же облике и пребывает. Есть еще и другое: думка насчет того, где невесту брать. Когда случалось заговорить об этом со сверстниками, те его обычно не понимали: как это, где? Да там, где увидишь ту, что приглянется! Однако не все так просто. Жениться на чужеземке вообще нечего и думать – из-за веры. Жена, коли и впрямь по любви за тебя пошла, легко сменит конфессию; а детей после куда потянет? Шутка ли – у старого князя Константина, уж на что прославлен как столп и ревнитель православия, обоих сыновей иезуиты сманили в католичество!
На брак с иноземкой отец не дал бы благословения. И без того Петруха с головой погряз в лютеранстве, Баська – едва перестав быть отцовой любимицей Варварушкой – без колебаний пошла под венец со своим австрияком, дала окрутить себя в костеле по римскому обряду и стала фрау Барбарой (однако нет худа без добра: ведь именно через нее спознался он с графом Варкошем. Впрочем, можно ли почесть это знакомство добром, сказать пока затруднительно, ибо может оказаться и того напротив).
Так что на нем лежит теперь долг блюсти фамильную традицию православия. Это Юрий понимал очень хорошо, хотя сам не отличался особой набожностью – вроде той, что для многих здесь, на «Литовской Руси», служит предметом гордости и особого, едва ли не фарисейского тщеславия. Признавая, что это грех, пусть и не такой уж капитальный, он все же не мог до конца проникнуться верой в спасительность неукоснительного соблюдения всех церковных обрядов и требований. У римских католиков, надо признать, они проще и – применительно к мирянам – больше соответствуют человеческим возможностям… Не был он убежден и в том, что Христос приходил в нашу земную юдоль только лишь затем, чтобы спасти одних православных. Да ведь и не было еще тогда этого разделения?
Не было, не было, уж это он знает точно (хотя никогда не был чрезмерно усерден в штудировании истории экклезиатической). Тут и не надо быть таким уж знатоком: что Христос завещал Петру стать тем камнем, на котором созиждется Церковь, известно всем, ибо это написано в Новом Завете. Петр и стал первым римским папой, а что уж там произошло позже, мирянину в том разобраться затруднительно. Действительно ли отошли от чистого христианства западные католики, или оно стало искажаться после Константина в Восточной империи, сиречь Византии, – поди теперь разберись! Тех послушаешь – одно выходит, наши же твердят обратное, и все убеждены смертно в своей правоте…
А тогда – во времена Тиберия, Калигулы, сыроядца Нерона, – тогда разделение было одно: либо достанет у тебя мужества принять муки и смерть за веру Христову, либо сломишься перед палачами и станешь воздавать почести языческим идолам. Просто и ясно, и не надо было никаких споров и прений. Ныне же столько наворочено! Говоря по совести: так ли уж ему, мирянину, важно, от Кого исходит Святой Дух – от Отца, как говорим мы, или «от Отца и Сына», как уверяют ксендзы. Надо полагать, какое-то тонкое теологическое различие тут имеется; но человеку, далекому от теологии, стоит ли ломать свою судьбу, не смея (к примеру) присвататься к девице лишь потому, что она, читая «Кредо» произносит это самое «Филиоокве»?