Штандарт
Шрифт:
Около часа дня я вышел из дома. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы снять форму, и после того, как я вымылся, я вновь надел ее. Потом я лег на кровать и проспал несколько часов, но после сна почувствовал себя еще более разбитым, чем утром. Когда я наконец встал, Антон спросил меня, поеду ли я к Резе, и я сказал: да, поеду. Но тут же снова забыл об этом.
Я отправился в казармы драгун в Брайтензее: казармы были пусты, дворы грязные, утром прошел дождь. Конюшни тоже были пусты. Несколько унтер-офицеров сидели в канцелярии, что они и делали, должно быть, всю войну. Я сказал им, что принес с собой штандарт и, прежде всего, если я говорю с ними, они должны встать. Они встали, весьма удивленные, и спросили: что за штандарт? Ну, штандарт, сказал я. Они, похоже, не поняли, о чем я говорю, и наконец кто-то спросил, что я хочу с ним делать. Хочу его передать, сказал я. Что ж, сказали они, тогда мне следует просто отдать штандарт им. Но я сказал, что хочу отдать его офицеру. Они ответили, что офицеров больше нет. Есть солдатские советы. Офицеры тут больше не появляются. Я пожал плечами, унтер-офицеры тоже пожали плечами, мы некоторое время смотрели друг на друга, потом я повернулся и ушел.
Я сходил в другие казармы — в казармы на Хой-маркт и в казармы Хох и Дойчмайстер. Но везде повторялось одно и то же. В пехотных казармах даже не знали, что такое штандарт. Каждый раз, когда я заходил в казарму, я чувствовал пот на лбу, боясь, что теперь кто-то действительно может забрать у меня штандарт. Но никто его не взял. Аншютц, Боттенлаубен и Хайстер пали ради этого знамени, но теперь никто не хотел его брать. Бесчисленное количество людей, вероятно, погибло, желая получить этот штандарт, но теперь не было никого, кому бы он был нужен.
В конце концов я узнал, что три или четыре тысячи офицеров собрались в Хофбурге, якобы чтобы защитить его от грабежей, а на самом деле потому, что они что-то планировали. На улицах тоже было много офицеров, но уже не с императорскими кокардами, а с красно-белыми, много было иностранных офицеров, которые были захвачены в плен, но теперь освобождены. Они гуляли по чужому городу так, будто приехали сюда на экскурсию. Одним словом, все они ходили по улицам, как ни в чем не бывало. Когда что-то происходит, люди нередко делают вид, что ничего не произошло. Говорили, что пролетариат буйствует. Но это было где-то в другом месте. Во всяком случае, здесь вы бы этого не заметили. Войну сознательно скрывали. Но ее невозможно спрятать. В какой-то миг она выпрямляется, как гадюка. И атакует своим ядом мир, и мир исчезает.
По дороге в Хофбург я решил, что ни при каких обстоятельствах не передам штандарт таким людям, какие теперь, похоже, были повсюду, даже если они будут меня упрашивать. Мне очень не хотелось расставаться с ним. Когда я принял это решение, мне стало легче. Я понял, что единственная причина, по которой я был так ужасно подавлен, — это то, что я боялся лишиться штандарта. Но теперь я был настроен на то, чтобы сохранить его. Меня больше не волновало, что он никому не был нужен. Меня не волновало, что я смог сохранить его только потому, что у меня никто не требовал его отдать. Он принадлежал мне, мне и мертвым. Возможно, мне следовало отдать его мертвым, а не живым.
Огромные решетки Хофбурга были закрыты, перед ними стояли несколько офицеров с винтовками в руках. Еще несколько человек охранения прохаживались за решеткой, очень много людей было во дворах, и, как я увидел позже, сотни лежали повсюду — в залах и коридорах. Их действительно было несколько тысяч. Я поприветствовал офицеров, стоящих перед воротами, они козырнули мне с винтовками в руках, приветствовали меня легким поклоном с непривычной учтивостью. Я постоял некоторое время, глядя на тех, что были за решеткой. Меня пропустили.
Позднее часто говорили, что революцию можно было подавить, если бы в городе были один или два полка. Ну, таких полков в замке тогда было два. Оба они полностью состояли из офицеров: никогда прежде у императора не было такой гвардии — из одних дворян и офицеров. Однако они не предотвратили революцию, поскольку они уже утратили свою суть. Теперь их нельзя было сравнить даже с несколькими батальонами солдат, какими они когда-то были. Они вернулись с войны. Но они не должны были вернуться. Они больше не были офицерами, они больше не были даже солдатами, они были никем. Революция тоже не была революцией. Она была тем, что нам осталось, когда все остальное было позади.
Старая армия была мертва, ее мертвые теперь были живыми, а живые были мертвыми. Три или четыре тысячи мертвецов застряли в Хофбурге. Встречались во дворах, совещались в коридорах. Обсуждали что-то в садовом зале, в охотничьем зале, в парадном зале, в Испанском манеже, в зале императрицы. Они говорили всю ночь до следующего дня. Я встретил пару друзей из полка Обеих Сицилий, мы переходили из комнаты в комнату и слушали генералов, которые вели с нами беседы. Непрерывный поток офицеров лился через распахнутые высокие двери, сигаретный дым окутывал комнаты, шелковые обои и золотые рамы батальных картин мерцали, как туман, громадные стеклянные люстры тихонько звенели, и все было в порядке. Отовсюду доносился непрерывный приглушенный гул, похожий на звук прибоя. Слуги, которые все еще оставались во дворце, пытались подавать всем закуски, но еды было слишком мало. Около двух часов ночи мы растянулись на шелковых диванах, чтобы поспать несколько часов. Но когда мы проснулись, на следующее утро картина была прежней. Никогда раньше столько офицеров не были так заботливы к себе, и никогда раньше у меня не было ощущения, что люди собрались сделать невозможное. И не сделали.
Кроме того, ситуация стала накаляться, поскольку здесь было достаточно оружия и боеприпасов, а пролетариат в пригородах был возмущен этим. Офицеры даже подвезли две легкие артиллерийские батареи во внутренний двор. Но припасам для дворцовых столов, сладостям и токайскому вину пришел конец. Нужно было срочно выбираться из Хофбурга, хотя бы даже для пополнения запасов еды.
Наконец, несколько групп офицеров, в том числе и я, отправились за провиантом. Увы, кампания завершилась совершенно бездарно. Мы ничего не смогли найти в гастрономических магазинах на Кернтнерштрассе и Грабене, пустых как польские деревни. Мы не знали, куда идти, но все равно пошли… Когда я вместе с другими офицерами вышел из ворот замка, было три часа дня. Я отдал честь и отделился от группы. Небо было затянуто облаками, а уличный шум звучал как-то глухо. Воздух был плотным и мягким, совсем как в Париже или где-нибудь в Англии. Было довольно тепло. Я как будто возвращался из гостей, у которых отобедал. Все было кончено, и я пошел домой. Я прошел по галерее, которая соединяет площадь перед дворцом с Йозефсплац. Сразу за ним слева тянется большая стена без окон, та самая, где сегодня стоял капрал, слепой капрал Йоханн Лотт. Сейчас стену побелили, а тогда она была еще темно-серой.
На стене был наклеен плакат.
Белый, размером где-то сорок на шестьдесят сантиметров. Сверху его украшал имперский орел. Люди стояли перед ним и читали, затем шли дальше, подходили другие, останавливались и читали. Я тоже остановился и прочитал.
Это было воззвание императора. Последнего. Дословный текст я не помню. В основном, речь шла о формальностях. Император передавал власть национальному правительству, которое ее давно уже захватило, после чего следовал абзац, в котором было прямо сказано: во избежание кровопролития. И, наконец, там говорилось:
«Я освобождаю свои войска от их клятвы в верности».
Я до сих пор помню эту странную формулировку — «клятва в верности». Не присяга, а клятва в верности. Потом было еще одно предложение, ниже — подпись императора и вторая подпись — министра, и больше ничего, только в самом низу стояло: «Придворная государственная типография».
Какое-то время я стоял и смотрел на слова: «Придворная государственная типография». Потом пошел дальше. Я шел две или три минуты, затем произнес вслух:
— Я освобождаю свои войска от их клятвы в верности.
И тут в моих ушах зазвучал голос — один-единственный голос, и после того, как он закончил говорить, я вдруг понял, что это был мой собственный. Голос возглашал: «Клянусь перед Всемогущим Господом священной клятвой!» Голос продолжал, затем внезапно раздался второй и присоединился к первому. Я был потрясен, потому что в какой-то момент понял, что это голос Аншютца. А затем раздался третий голос, и это был голос Боттенлаубена, к четвертому голосу присоединился пятый, шестой и седьмой. Я уже не мог отличить их друг от друга, но, думаю, это были голоса Брёле, Чарторыйского и полковника. Потом еще дюжина голосов и, наконец, голоса целых эскадронов. Они говорили очень ясно, гораздо отчетливее, чем обычно, почти как колокола, медленно и торжественно, но затем слова сливались в глухой гул, похожий на эхо свода большой пещеры под крепостью Белграда. Теперь это звучало как громовые голоса многих полков, эхо нарастало, и в конце, могучая и необъятная, заговорила целая армия: