Штрафбат
Шрифт:
Игорь Аверьянов, сидя в окопе, щепкой вырезал на влажной глинистой стенке женский силуэт. Уже обозначились возвышенности грудей, лебединая шея, торс с тонкой талией, стройные ноги. Парень так увлекся, что не заметил, как подошел Глымов. Он тихо насвистывал незамысловатый мотив и продолжал скоблить щепкой глинистую стенку — фигура обнаженной девушки обозначалась все явственнее.
Подошли еще двое штрафников, остановились. Аверьянов по-прежнему никого не замечал.
— Ишь ты, как живая… — хмыкнул Глымов и подмигнул штрафникам. — Все думали — щипач Игорек, а он, смотри-ка, этот… как его?
— Скульптор, — подсказал один.
— По голым бабам мастер, — добавил второй, и все жизнерадостно заржали.
— А что, я в Ленинграде был, в Павловске! Там в парке сплошь голые статуи! Мужики и бабы! Со всеми причиндалами!
— Игорек, видать, соскучился? Невмоготу! — И снова почти лошадиное ржание.
— Не, а я толстых люблю… сисястых! В теле! Лежишь на ней, как на перине!
— Вроде холодца! По заду шлепнешь, а он дрожит весь!
— Да ну вас, похабники! — не выдержал Аверьянов и, поднявшись, пошел по окопу. Винтовку он волочил за собой, как палку. Вслед ему катился смех. И только Глымов смотрел сумрачно невеселые мысли одолевали его.
— Глымов! Ты где?! Ротный! — По окопу, спотыкаясь, торопился Стира, подошел, тяжело дыша. — Тебя комбат требует! Там толковище у них — всех ротных собрал! Наступление завтрева!
Глымов не спеша зашагал по ходу сообщения к блиндажу, Стира семенил за ним.
— Ты че, в ординарцы ко мне определился? — глянул на него Глымов. — Че ты за мной хвостом метешь?
— А че, нельзя, что ли? — растерянно захлопал ресницами Леха.
— Иль ты меня в картишки нагреть собрался? — прищурившись, посмотрел на него Глымов.
— Да ты че, Антип Петрович? Да я… провались я на этом месте… да век воли не видеть, и в мыслях никогда не бывало…
— Воли? Воли ты теперь, Леха, никогда не увидишь. Кончилась наша воля… когда вот это вот взяли. — Глымов встряхнул винтовку, которую держал в руке.
— Как взяли, так и бросить можно, Антип Петрович.
— Ну-ну… — Глымов отвернулся и неторопливо двинулся по ходу сообщения.
За бруствером с пулеметом примостился гармонист Василий Шлыков. Вокруг него сгрудились несколько штрафников, положив винтовки на колени, курили.
Как умру я, умру я, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя…
На мою на могилку да никто не придет,
Только раннею весною соловей пропоет!
Пропоет и просвищет про судьбину мою, —
жалобно пел гармонист, осторожно растягивая рваные меха гармони. Штрафники слушали. Глаза их были полны печали и смотрели поверх бруствера на бледное, подернутое черными тенями небо и красное затухающее солнце. Подходили новые штрафники, садились на корточки или стояли, опираясь на винтовки. Слушали.
В блиндаже при свете коптилки вокруг стола сгрудились ротные командиры. По трехверстке, расстеленной на столе, Твердохлебов показывал заскорузлым пальцем позицию батальона.
— Тут можно одним броском преодолеть… Ежли, конечно, труса праздновать не станем. Учтите, командиры, трусов я сам расстреливать буду. И рука моя не дрогнет.
— Да будет тебе пугать-то, Василь Степаныч, — сказал Баукин. — Заладил, как тетерев на току…
— Не, я пока не пугаю, — усмехнулся Твердохлебов. — Сейчас пугать буду — приготовьтесь. Поле, по которому мы с вами пойдем, заминировано…
Командиры вскинули головы, с недоверием и недоумением глядя на комбата.
— Это как понимать? — хрипло спросил наконец Максим Родянский, командир третьей роты, сухой, узкоплечий человек.
— Они что там, белены объелись?! — возмутился Баукин.
— Не знаю, чего они там объелись, но поле заминировано, — вздохнул Твердохлебов. — И выхода у нас нету — только вперед.
— Перед наступлением-то чего не разминировали? — растерянно спросил Баукин.
— Не успели.
— Не успели? — переспросил Баукин.
— Да мы же все подорвемся, — сказал Максим Родянский. — Кто с немцем в окопах драться будет?
— Те, кто проскочит минное поле, — просто ответил Твердохлебов.
— Дела-а, — покачал головой Баукин. — Они нас и вовсе за людей не считают…
— Ты только сейчас это понял? — взглянул на него Родянский. — Когда коммуняки людей за людей считали?
— Родянский! — стукнул кулаком по столу Твердохлебов. — Отставить антисоветские разговоры!
Глымов в разговоре не участвовал — тупо смотрел на карту. Потом достал из кармана огрызок цигарки, чиркнул спичкой, пыхнул дымом.
— Ты, комбат, на бабушку свою орать будешь, — взъерепенился Максим Родянский. — Что я людям скажу? Айда, братва, на минное поле, вместе смерть примем?
— Именно так и скажешь, — ответил Твердохлебов. — Что ты другого сказать можешь?
— А не пойдут люди в атаку? — спросил Баукин. — Что делать будем?
— Не пойдут — всех заградотряд постреляет, — объяснил ледяным тоном Твердохлебов. — На поле будет шанс живым проскочить, до немца добраться…
— И немец тебя в окопах кончит, — вставил Родянский.
— А кто в окопе останется или назад побежит, у того никакого шанса не будет, — словно не заметив реплики Родянского, закончил Твердохлебов. — Вот это вы людям и объясните.
Долгое молчание повисло в блиндаже. Глымов курил, пуская клубы дыма, и все смотрел на карту, и трудно было понять, что он сейчас думает… Потом неожиданно он сказал: