Штрих, пунктир, точка
Шрифт:
Вытащив из пелёнок ручку, он с усердием сосал большой палец. Глядя на него, я вдруг так встревожилась, такой испытала страх за его жизнь, что, желая загородить собою от всего, что нахлынуло на меня, пытаясь защитить, мнобняла. Так мы и лежали рядом, запелёнатый младенец и девочка. Тихо. Лишь за стеной раздавался шёпот, вздохи.
Спустя некоторое время на террасе послышались шаги. Донеслись голоса: глухой – Лялиного отца и другой, похожий на Лялин, только без заикания, – её матери. «Это всё война, контузия», – часто, будто извиняясь, повторяла она. Старики долго сидели у нас на террасе и что-то рассказывали, но я слышала лишь отдельные слова, несколько раз Лялина мать говорила: «Пойду, проведаю», – и тогда раздавался звук отодвигаемого стула и скрип половиц. «Всё в порядке. Спит», – слышалось через некоторое время, и взрослые опять о чём-то тихо-тихо говорили. В приоткрытую дверь я видела, что тени сосен, росших за оградой, стали темнее, а заходящее солнце розовой полосой отмерило вечер.
Задремала. Приснилась ведьма, утаскивающая меня в какой-то сарай за железной дорогой, тёмная платформа, всполохи красного. Я чувствовала, что цепкие жёсткие пальцы с острыми ногтями сжимают руку и тянут, тянут за собой. «Мамочка! Мамочка!»
– Что ты орёшь? Жорика разбудишь и Лялю. У неё был приступ.
Мама наклонилась, взяла Жорика и пошла на террасу.
За ними вышла из комнаты и я. Уже тускло горели лампочки в бумажных абажурах, спускающихся с потолка, около них вились и падали безвольные ночные мотыльки.
Папа, недавно вернувшийся с работы, снимал с керосинки большое ведро, над которым поднимался пар.
Мне нравилось, когда в комнате включали рефлектор с ярко-красной спиралью, вносили цинковую ванночку и ставили её на два табурета, перемешивали воду, измеряя температуру специальным градусником, одетым в деревянный чехол, клали на дно лёгкую пелёнку и погружали в воду брата. Его головку отец укладывал на ладонь, большую и твёрдую, а мать осторожно водила намыленной тряпочкой по крошечному детскому тельцу. Брат шевелил руками, ногами, выпячивая красный, чуть вздувшийся живот, и казалось, что он плывёт.
Вдруг мама обратилась ко мне:
– Хозяева сказали, что ты можешь собирать яблоки. Которые упали, – и добавила: – Они самые вкусные.
И тут я вспомнила, как раньше, пока ещё не родился брат, мама часто рассказывала сказки, как катилось яблочко по серебряному блюдечку, и на блюдечке вырастали города, летали облака и сияло солнце… и захотелось яблока… А яблок в хозяйском саду и, вправду, было много. Красивые, светящиеся изнутри, с тонкой полупрозрачной кожурой…
Утром, когда мама в одной из комнат кормила брата, я, как обычно, сидела за столом и, готовясь раскрасить понравившуюся картинку, выбирала из трёхэтажной коробки с витиеватой надписью «300 лет Воссоединения Украины с Россией», недавно подаренной папой, карандаш. Но тут на крыльцо, странно озираясь по сторонам, поднялась Ляля с корзиной яблок и, поставив её на пол, вполголоса проговорила:
– В-вот, кушай. А мама где? Кормит?
– Спасибо, – ответила я, слезая со стула. – Позвать?
– Н-нет, не надо, я к тебе пришла. Ходила в сад. Туфли вчера там посеяла. А это т-твоё? Потеряла?
И, вынув из корзинки, протянула листок со вчерашними незабудками.
– Это я в-вам хотела подарить, – почему-то тоже заикаясь, ответила я.
– С-спасибо. Возьму на память. Можно? А тебе в-вот от меня косынка.
Ляля достала из кармана широкой, доходящей до лодыжек юбки сложенную несколько раз красную косынку.
Мягкая, с обгрызенными уголками, со следами чернил и пятен, отглаженная, пахнущая утюгом, тёплая ткань ткнулась в руку.
– Спасибо.
– Эт-то чтоб ты не потерялась.
Приложив палец к улыбающимся губам и быстро, будто опасаясь чего-то, Ляля спустилась в сад.
А я, стоя на террасе и расправив косынку, сначала рассматривала её, потом набросила на голову и пыталась завязать сзади, под косой.
– Что ты делаешь? Что это у тебя? – послышался недовольный голос мамы.
– Косынка? Чья, откуда?
– Ляля подарила.
Выхватив косынку из моих рук, мама побежала по саду к дому Лялиных родителей.
Вечером папа привёз шоколадку в серебряно-синей обёртке. Он достал её из внутреннего кармана пиджака, и плитка пахла табаком, потому что он курил. Мне потом долго казалось, что у шоколада запах табака.
Вечером купали Жорика.
– Знаешь, – рассказывала мама тихим, незаметным голосом, намыливая брату ножку, – Лялю-то, оказывается, во время бомбёжки потеряли при эвакуации. А нашли уже после войны. И надо же, у матери ни царапины, а она… Они её сразу узнали. И не только по красной косынке. А она их – нет… Контузия. Когда в детском доме детей выводили к взрослым, ну, к тем, кто их искал, велели брать, что у кого от старой жизни осталось. Детей по вещам находили… Боюсь я эту Лялю. Сегодня тряпицу свою красную сунула и убежала. Я к родителям её ходила. А они говорят, а вдруг дочка ваша потеряется…
Папа вдруг побледнел, его рука, на которой лежала Жорикина головка, задрожала, и он бросил:
– Отдала? Не смей брать! Войны больше не будет!
И я удивилась, потому что никогда не слышала у папы такого голоса.
– Я и не взяла, – вполголоса, как обычно при брате, ответила мама.
Потом я разглядывала густое августовское небо с падающими звёздами, вдыхала аромат подмосковной ночи, запах сосен, яблок и слушала едва доносившийся голос железной дороги…
Через много-много лет, я шла по незнакомой мне теперь Малаховке и вспоминала заикающуюся Лялю и Жорика, в коляску которого эта странная женщина незаметно подложила красную косынку. Вспоминаю и то, как уже после смерти родителей везла брата по дороге, у которой не было ни конца, ни края…
Мемуар 6. Светлая седмица
1 сентября 1953 года я растворилась. В мире белых фартуков, белых бантов, сутолоке детей и взрослых. Толпились, переминались, ждали. И наконец, из дверей краснокирпичной школы вышли три женщины с поднятыми древками: 1 «А», 1 «Б», 1 «В». Никаких церемоний и линеек! Выстроились и вперёд!
Наша учительница, Евгения Ивановна, в тёмно-синем костюме, бодро-строгая, глаза за стёклами очков – весёлые и добрые.
Цветы заполоняют все подоконники класса, чувствую запах краски, яркий блеск свежевыкрашенных парт радует, новые книжки, разложенные на каждой парте, восхищают! Я – на первой парте в третьем ряду у окна, а Оля (мы с ней иногда играем во дворе) – на одной из последних. Мою подружку, Полину, которая живёт в том же доме, что и я, записали в «Б». Но я не тужу, сейчас не хочется об этом думать.
Раньше, прогуливаясь с бабушкой возле школы, я видела, как девочки сбегают со ступенек, размахивают портфелями, переговариваются.
– Видишь, какие красивые у них платья, фартучки. Это школьная форма. – говорила бабушка, – и я такую носила, и тебе скоро сошьём, только уж я не увижу… – и как-то добавила: – Ты на могилку-то мою приди, так хотелось бы на тебя посмотреть…
Теперь же, попав внутрь здания, удивляюсь всему новому и интересному. Длинные коридоры, большие окна, в гардеробе – деревянные ряды вешалок с металлическими крючками, а под ними – отделения для галош. Но главное, конечно, книжки, тетради, светлый деревянный пенал с крышкой, гармошкой, съезжающей вбок. В портфеле, кроме этих чудес, лежит небольшой коричневый мешочек из сатина для завтраков. Сегодня там яблоко. Но мне не до него!
За партой рядом со мной сидит Ира Фукс. У неё крошечные пальчики, которыми на первом же утреннике она будет играть на пианино, сейчас же она делает всё невпопад, открывает и закрывает крышку парты, когда все сидят, сложив руки, ищет что-то в портфеле, развязывает свой мешочек. Только и слышно: «Фукс! Фукс!»
Через ряд, у стенки, но ближе к проходу, Катя. Мне кажется, что росточком она даже меньше меня и Иры. У неё голубые глаза и тоненькие косички, уложенные на затылке корзиночкой. Форма не шерстяная, как у меня и Иры, а штапельная. Позже я узнаю, что Ира живёт в новом доме, в отдельной квартире, а Катя в маленькой пристройке. Все мы были очень разные, из разных семей, но этого не замечалось. Никто не кичился, не хвастался. Старательно выводили палочки, крючочки, декламировали стихи, рисовали, на уроке труда учились штопать и делать заплатки. Евгения Ивановна, часто повторяла: