Шум времени
Шрифт:
Это скрытое «щегольство» (иначе — гордость, даже самоудовлетворенность!) как главная, стержнеобразующая черта характера, ядро всей поэтической миссии Мандельштама родилось на основе той сверхзадачи, которую он поистине с русским размахом ставил перед собой:
Чтобы вырвать век из плена, Чтобы новый мир начать, Узловатых дней колена Нужно флейтою связать.Вот, оказывается, о чем возмечтал этот пришелец в русскую поэзию, преодолевший порог безъязычия! Он мечтал, если говорить на его языке, гуманизировать XX столетие, изжить разрыв времен, согреть и очеловечить историю, освятив ее всеми богатствами культуры. И если удастся — превратить историческое пространство в уютный «вселенский очаг»! И это все — при полном понимании, что «век-волкодав» скоро бросится и на его плечи, что «грядущее холодно и страшно».
Такие «претензии», уверенность, что «от меня будет свету светло», не умерли в поэте до конца его дней. «И меня только равный убьет», — скажет он, многое, очень недоброе успев разглядеть в зрачках века.
Случайно ли то обстоятельство, что в 1909–1911 годах, то есть в самом начале созиданья себя, сотворенья жизненных и поэтических импровизаций, Мандельштам обратился к урокам поэта-символиста Вячеслава Иванова? С нескольких писем (и открыток) к нему, «Вячеславу Великолепному», хозяину знаменитой «башни» (религиозно-художественного салона в Петербурге), собственно, и начинается вечно смятенное, полное вихревых порывов — в разные стороны! — автобиографическое пространство Мандельштама…
В таком обращении к мэтру символизма и к наиболее близкому другому кумиру поэтической юности Гумилева, Мандельштама, Ахматовой — И. Ф. Анненскому — есть случайная закономерность. Оба эти поэта по возрасту могли принадлежать к «старшим символистам» вроде Брюсова, Бальмонта, Ф. Сологуба (и даже к «декадентам» 80–90-х годов вроде Минского и Мережковского). Но по всему характеру творчества, по пафосу «спасения» символизма от брюсовского этического релятивизма, от кукольной театральности, нравственного безразличия, готовности служить и Богу и Дьяволу — лишь бы не прозябать, быть вечно чем-то одержимым, исключительным! — Вячеслав Иванов, конечно, принадлежал к «младшим символистам». К поколению Блока и Андрея Белого. Он хотел спасти символизм на путях его своеобразной «христианизации», полного приобщения к русской религиозной традиции понимания красоты. Она, красота, не украшает мир, не делает его изысканней, нарядней, она… спасает, воскрешает мир! От Вячеслава Иванова Мандельштам мог услышать о таком резком разграничении западного (индивидуалистического) и русского (соборного) представления о призвании поэта: «Для человека западной обмирщенной образованности лучший свет человечества — гений, для русского народа — святой» (выделено мной. — В.Ч.).
В тесной связи с этой, русской точкой зрения на пророческую, вестническую миссию художника, восходящей, конечно, к пушкинскому «Пророку», к Киевской Руси, к «Слову о законе и благодати» митрополита Илариона, Вяч. Иванов определял и особенности неспокойного, нескованного логикой и формальным совершенством русского ума:
Своеначальный, жадный ум, — Как пламень, русский ум опасен: Так он неудержим, так ясен, Так весел он — и так угрюм. Подобный стрелке неуклонной, Он видит полюс в зыбь и муть; Он в жизнь от грезы отвлеченной Пугливой воле кажет путь. Как чрез туманы взор орлиный Обслеживает прах долины, Он здраво мыслит о земле, В мистической купаясь мгле.Вот какой опасный и трудный уровень восхождения задавал молодому европеянину из еврейской семьи этот поздний символист!
Не о подобных ли «семенах», глубоко запавших в душу, говорится в письме Мандельштама Вяч. Иванову от 20 июня 1910 года: «Ваши семена глубоко запали в мою душу и я пугаюсь, глядя на громадные ростки»?..
Характерна и приписка, предшествующая подписи: «Почти испорченный Вами, но исправленный Осип Мандельштам».
«Почти испорченный, но исправленный»… Забегая вперед, можно сказать, что в подобных экспромтах, «приписках» к письмам, надписях на книгах, обмолвках, случайных выкриках в момент ссоры, как при вспышке магния, предстает вся незримая работа души Мандельштама. Не следует пропускать подобные жемчужины духа. Анне Ахматовой Мандельштам подносит свою книгу «Камень» с надписью, говорящей о стихах как откровениях свыше, об огне, зажигаемом божественной рукой: «Анне Ахматовой — вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно — Автор».
Одного из молодых поэтов, который пришел искать публикаций, жаловаться, что его не печатают, Мандельштам не только весьма невежливо выгнал из комнаты, но и напомнил, прокричав вслед с верхней площадки лестницы «А Иисуса Христа печатали?»
В письме к А. А. Ахматовой от 25 августа 1928 года (это день смерти Николая Гумилева) он скажет — с поразительной искренностью: «Хочется видеть Вас. Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми: с Николаем Степановичем и с Вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется».
И он мужественно отстаивал свое молитвенное, священное собеседование с изгнанным из обихода Гумилевым. Когда в 1933 году на литературном вечере в Ленинградском Доме печати Мандельштаму сунули записку провокационного характера — кто из старших поэтов для него значим? — и у него не было возможности уклониться от ответа, то, побледнев, скомкав записку, он выкрикнул в тревожной тишине:
— Чего вы ждете от меня? Какого ответа? Я — друг моих друзей!.. Я — современник Ахматовой!
Лишь бы дух веял, где хочет… Даже в одной из последних, внешне очень прозаических просьб 1937 года — о работе, о деньгах, о материальной поддержке — безработный и безденежный Мандельштам тревожится только за вспышки сознания, за ясность духовную. «Пока что мое физическое „я“ оказывается ненужным и неудобным приложением к моей работе. Между тем без него обойтись нельзя», — жалуется он Н. С. Тихонову на абсолютную нужду, на свои жалкие усилия по физическому выживанию (середина марта 1937 года). И в это же время он пишет строки, говорящие о том, какой птицей небесной он оставался:
Я скажу это начерно, шепотом — Потому что еще не пора: Достигается потом и опытом Безотчетного неба игра… И под временным небом чистилища Забываем мы часто о том, Что счастливое небохранилище — Раздвижной и прижизненный дом.Земная жизнь с ее «вопросами» — это чистилище, приготовление к отчету перед высшим Судией, к явлению в небесное хранилище душ…
Подобное мироощущение создавало и свою систему ориентаций. Русский гений — это святой. Это Христос.
…Возвращаясь к трудной эпистолярной беседе с Вяч. Ивановым 1909–1911 годовв (в ней затронуты и Ф. И. Тютчев, и строгий ямб — «узда настроения», оценен сборник Вяч. Иванова «По звездам» — книга эта для Мандельштама «слишком круглая, без углов»), важно увидеть глубоко личный подтекст даже мимолетных строк.
Почему Мандельштам, например, так боится ростков от «семян», запавших в его душу после чтения Вяч. Иванова?
Почему в письма к своему бывшему гимназическому учителю Владимиру Гиппиусу Мандельштам (из Парижа 19–27/IV 1908 года), начинающий поэт, говорит не столько о поэзии, сколько о своих исканиях в сфере религии? Он пишет и об увлечении марксистской догмой, и об очистительном огне норвежского драматурга Генриха Ибсена, и о притяжении ко всей религиозной культуре, добавив, правда: «Не знаю, христианская ли, но во всяком случае религиозная»…
Все автобиографическое пространство Мандельштама крайне драматично, полно мук и тревог, если его рассматривать в свете главного, духовно-нравственного решения: поэт восходит к русскому пониманию красоты как святости, таланта поэта как дара, полученного даром от Бога именно для жертвенного служения России и человечеству. Бурный внутренний рост в сторону образа поэта-пророка, восхождение к молитвам о России, к страдальческому пафосу в любви к жизни сопровождались уходом из иудаизма, из «хаоса иудейского», движением к христианству. И к обожествлению всех стихий русского языка. Такого апологета русского языка, видевшего в каждом русском слове крепость, античный Акрополь, не было, пожалуй, в XX веке.
Правда, до православия Мандельштам («испорченный, но исправленный») так и не дошел: 14 мая 1911 года он был крещен в методистской кирке в Выборге, то есть стал протестантом. Он выбрал, оставив иудаизм, как выражается С. С. Аверинцев, «стускленный, неяркий вариант христианства», который исключает патетику, который скудостью обрядов «щадит нервы слишком возбудимого, слишком впечатлительного человека».
Почему именно этот вариант? Потому ли, что «протестантизм… был в колер, в масть „матовому“ миру раннего Мандельштама»? Потому ли, что скудость протестантского обихода воспринималась им как «честность и праведность, исключающая патетику и недостоверные духовные притязания»? [4]
4
Аверинцев С. С. Судьба и весть Осипа Мандельштама / Осип Мандельштам. Соч. в 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 29.