Шутиха (сборник)
Шрифт:
— Юрка! Игоревич! Ты что? что ты...
Гарик упал на колени рядом с сыном, бессмысленно пытаясь заглянуть в лицо.
— Это ничтожество... — повторил Зяма, разглядывая хоровод. Смешной и неуклюжий, вечный воитель с мельницами, сейчас он был смешон вдвойне: видя что-то свое, с отвисшей нижней губой, поэт-неудачник, мечтающий о публикациях в «Нефти и газе» или на худой конец в мало-тиражке НИИ «Госнаобумпроект».
— Это ничтожество...
Сказано было жестко. Удивительно жестко для безобиднейшего Зямы. Даже, пожалуй, жестоко. Знакомые, затертые до неузнаваемости слова вдруг заострились профилем мертвеца. Кантор присел, растопырившись, хлопнул себя по правой ляжке; потом, едва не упав, хлопнул по левой, и до Галины Борисовны не сразу дошло, что Зяма танцует, глядя в мельтешение теней с отчаянным весельем безумца.
Как индеец перед выходом на тропу войны.
Как пьяненький дед на свадьбе младшей внучки: м-мать! дожил, братцы!..
С похмела — Ох, смела! — Мне фортуна поднесла: «Пей, фартовый, поправляйся!» Как проказница мила!..Впору было воскликнуть вслед за нашим старым знакомым Тертуллианом, большим любителем полюбоваться адскими мучениями паяцев: «Credo, quia inteptum!» — «Верую, ибо нелепо!» Потому что ничего нелепей этой частушечной цыганщины, этого дурацкого экспромта, ничего более неуместного и несвоевременного в данной ситуации придумать было нельзя. Хоть пополам перервись — на-кась, выкуси! Севший, испитой голос «дал петуха», срываясь визгливой фистулой; охнула Настя, хватаясь за рассеченный пополам абсолютный слух, глянул снизу обалделый Гарик, крутнув пальцем у виска, но чудней всего оказалась реакция шута. Сейчас Пьеро напоминал капрала, замешкавшегося под обстрелом, который вдруг увидел, как цивильный штафирка, чахлый шпак в сюртуке, перехватив бразды правления, взлетает на бруствер и командным матом поднимает солдат в штыковую.
Шут встал.
На четвереньки.
Тряхнул по-собачьи головой: бубенцы с бейсболки откликнулись вяло, надтреснуто, вразнобой, но это были настоящие шутовские бубенцы. В семи щелоках кипяченные. На семи терках тертые. Во второй раз они опомнились. Звякнули язычками с убийственным весельем, словно кастаньеты в руках старухи Изергиль, той старухи, что курит трубку, рассказывает сказки о гордых упрямцах и не шляется близ чужих домов, когда не просят.
Капрал кинулся догонять взвод:
Рылом вышел — весь в пуху, В ряд калашный влез нахрапом И кукую петуху, Что его колода с крапом! — В детстве был смуглей арапа И устойчив ко греху, —поддержала дурака Настя.
Хоровод сбился с шага. Дальние старцы шарахнулись прочь от ограды, налившейся розовым пополам с зеленью, словно раннее яблочко; двое манекенов помоложе схватились за щеки, обжегшись румянцем. Боль исказила восковые черты. Птичий помет на окнах перестал раздражать: его уронила обалденная, горластая, иссиня-черная ворона, которая больше всего на свете обожала красть блестящие побрякушки. Очень блестящие. Просто-таки ослепительные. А помет — что помет? Воронам тоже гадить надо, вороны тоже люди.
Зяма продолжал хлопать и приседать.
Враскорячку.
Лучше не придумаешь.
Я крутой, Холостой, Принцип жизненный просто Коль попался на дороге, Хочешь — падай, хочешь — стой!Перья проросшего в кладовках лука стали буйно-зелеными. В салат положи — объеденье. А до зимы еще сто лет. Дождь полосовал черепицу, и под кнутом маркиза-садиста крыша вдруг полыхнула алым огнем. Зашевелился Юрочка, расплескивая грязь; попытался сесть. Сперва не получилось, но отец помог, поддержал, а потом взял да и затянул от фонаря наискосок в терцию с Пьеро:
Центнер с гаком, но удал, Наплевал врагам в колодцы, Кто последний — пусть смеется, Это, брат, не навсегда!И Галина Борисовна вдруг пожалела, что рядом нет психиатра или на худой конец Лешки Бескаравайнера, потому что такую несусветную чушь лучше было бы орать в присутствии специалиста. Впрочем, и так вышло неплохо:
В огороде лебеда Нетерпима к инородцам!Но хоровод ускорил вращенье. Циферблат часов, отмеряющих вечные сороковины Карнавала: быстрее! еще быстрее! еще! Круг за кругом, на круги своя, кружной путь безопаснее, девять кругов благих намерений... В теме дождя ударили литавры града. Стало зябко. Можно простудиться, схватить насморк, если с преступным легкомыслием забыть дома зонтик, не закутаться в колючий шарф, оставить теплые носки в шкафу, и вечным приговором будет вам кипяченое молоко с пенкой. Из купленной утром грозди бананов надо сначала съесть подгнившие плоды, чтоб они не испортились, а к вечеру гниль тронет новые, и снова придется первыми есть именно эти, оставляя свежие на потом, которое не наступит никогда, — здравый смысл щедро балует гнильем своих адептов, требуя мзды; с мира — по нитке, с бора — по ели, с меры верните, что не доели, с дома — по дыму, с жизни — по году, впрок, молодыми, с пира — по голоду, с морды — по хохме, с детства — по Родине, с крестного хода — выкрик юродивого... Смертник, скотина, грешное крошево, дай десятину! дай по-хорошему!..
Рев диплодока, случайно забывшего вымереть в парках Юрского периода, рухнул на хоровод мельничным жерновом. Придавил, расплескал кипятком, давая осажденным набрать дыхание.
— Вован!
О да, это был Вован. Могуч и прекрасен, король майонеза шел от своих ворот, сверкая цепью, сотрясая землю, в боевых миланских доспехах «Adidas», и чудовище бас-саксофона, припав к губам возлюбленного господина, рычало на пару с вокально-озабоченным Баскервилем: «When the Saints go marchin' in». Тыл частей резерва прикрывал идущий на руках, багровый от натуги Тельник, хрипло голося поперек:
Ни кола, Но кулак Весом ровно в три кила, Предо мной дешевый фраер Граф Влад Цепеш Дракула!В ответ дождь сплел паутину из сотни новых кварензим. Вокруг бунтовщиков, предателей, изменников кишело липкое сорокадневье, справляя поминки. Стояли часовые Великого поста: «Стой! Камо грядеши! Стрелять буду!» Бродили унылые режиссеры, перед спектаклем рассказывая всем и каждому, какой кровью и каким каторжным трудом далась им премьера, шлялись хмурые писатели, излагая urbi et orbi за неделю до выхода новой книги, в каких муках они рожали завязку, кульминацию и финал; педиатры мстили детству за поруганные идеалы, учителя литературы требовали всякое сочинение начинать чугунным пассажем: «В данном произведении автор осветил ряд жизненно важных проблем...»; ассенизаторы убеждали общественность в своем праве учить парфюмеров, и скучали в углах, колыша паутину, парфюмеры с обонянием, сожженным дотла «Шанелью № 5»; кухарки настойчиво управляли государством, тряся вожжами, а тихо ехавшие перестраховщики в конечном итоге были дальше всех.
Сердце пробил насквозь гвоздь одной, но пламенной страсти: постоять в долгой очереди, время от времени выкрикивая: «Вы здесь не стояли! Мужчина, куда сказано?!» — с деревьев, истошно шурша, опадали казенные формуляры с прожилками виз и родимыми пятнами резолюций, дворники сгребали их в кучи, и руки, трясущиеся руки, судорожно тянулись выдернуть заветную бумажку («женщина, не морочьте мне голову!..»), заполнить фиолетовым ядом чернил, влить мертвую кровь в пластиковые вены и испытать чувство глубокого удовлетворения за бесцельно прожитые годы.
«...не смей смеяться!..»
Знакомые лица всплыли в хороводе, будто утопленница майской ночью. Юрочка качнулся обратно к машине, когда из тугих, как плети, прядей дождя к нему шагнули старые знакомые: Казачок с компанией пырловцев. Заслонить младшенького не успел никто, даже Тельник опоздал встать с рук на ноги, — «...бей паяца!.. бедный Юрик!..» — только сам «бедный Юрик», опершись спиной о капот котика, как великан-ливиец Антей, сын Геи и в целом слегка гей, приникал к матери-земле за новыми силами и вдруг заорал благим матом, совсем не по-адвокатски оскалившись навстречу гостям:
Восемь девок, один я, Были девки — стали бабы, Безобиден, как змея, И на передок неслабый!— Молоток! — ухмыльнулся дылда Шняга, воздвигаясь рядом.
— Ну, блин! — подтвердил Чикмарь, сбацав аритмичную чечетку.
Два бастиона свободомыслия стояли насмерть.
А эстет Валюн, мастер переиначивать слова, катая дружелюбные желваки, внезапно испытал китайское У, закруглив Юркину строфу в духе подлинного интернационализма: