Сибирь. Монголия. Китай. Тибет. Путешествия длиною в жизнь
Шрифт:
От сдержанных слез у Дорджи болела грудь, и он почти перестал понимать, что происходит вокруг. Скоро все двинулись за ворота; за ним и его отцом ехала целая толпа молодежи и детей; все они болтали между собой, смеялись, но Дорджи не слушал; наконец, вот последний перелесок и поворот на большую дорогу; толпа еще раз прокричала последнее прости и поворотила назад. Дорджи был даже рад этому; ему хотелось остаться одному. Он рад был и тому, что отец ничего не говорит с ним: на душе у него было смутно; он смотрел на знакомые картины и старался ни о чем не думать. К вечеру он почувствовал страшную усталость и ему очень захотелось пить; отец сказал, что они скоро приедут на ночлег.
Для Дорджи, который ехал, почти не видя ничего вокруг себя, остальной час этого первого переезда показался целым веком: ноги у него онемели, седло сделалось так жестко, как будто он сидит на острых камнях; наконец где-то послышался отдаленный лай собак. Какая радость для бедного, утомленного мальчика! Ему показалось, что в этом лае звучали самые нежные, ласковые слова или самая приятная музыка, а когда до его носа дошел запах дыма, то воображение так живо представило ему котел с горячим чаем и ярко освещенную юрту с войлочком, разостланным для его усталого тела. Он был уже почти счастлив! Вот они подъехали в темноте к каким-то домам, на них бросились собаки, но кто-то вышел их отгонять. Отец говорит Дорджи: «Приехали, слезай», но Дорджи не мог пошевелить ногами. Отцу пришлось снять его с седла и помочь войти на крыльцо. Дорджи было очень стыдно, особенно когда отец засмеялся и назвал его «батырем», что означало «богатырь».
При всем этом, однако, Дорджи так хотелось спать, что он почти ничего не видал, ни хозяина, ни хозяйки, ни юрты, ни других лиц, которые тут были. Какие-то женщины участливо восклицали над ним: «Притомился родной! Бедняжка, на чужую сторону едет!» Затем Дорджи посадили на войлок около огня, он сейчас же свалился на бок и дальше уже ничего не помнил. Сквозь сон мелькала у него мысль, что надо будет потом самому расседлать Дзерге: он дома твердо решил, что всегда будет его сам расседлывать, и потом еще, что как бы хорошо выпить чаю, но так ни того, ни другого ему в этот вечер и не пришлось исполнить. Ему рассказывали после, что его будили, когда чай вскипел, но добудиться не могли. Он ничего не помнил и проснулся только тогда, когда на другой день его отец, совсем уже готовый к отъезду, разбудил его и заставил наскоро выпить чаю и съесть оставленный с вечера кусок баранины.
Утренний осенний мороз скоро придал Дорджи бодрости, и, когда он взобрался на своего Дзерге и поехал вслед за отцом, он уже с любопытством оглядывал новые места, по которым они ехали, и замечал дорогу, потому что ему сейчас же мелькнула мысль о том, что это ему пригодится на то время, когда он будет возвращаться домой, – он знал уже, что в русских школах отпускают летом на отдых. Теперь, когда он боялся школы и тосковал о доме, эта мысль о возвращении домой была ему особенно приятна и дорога; с этим вместе у него явился настоящий интерес к окружающему, что отвлекало его от тяжелой тоски, которая накануне так его одолела. Дорджи ехал и соображал: «Солнышко у нас слева, значит, теперь еще рано, и мы едем прямо на юг»; и он различал горы, которые показывались вправо от них. Он стал расспрашивать отца, как называются более выдающиеся вершины, что должно быть за этими горами, где, по его расчету, протекает Селенга, и, хотя Дорджи никогда не учился географии и ни разу в своей жизни не видал ни одной географической карты, он обнаруживал своими вопросами большую сообразительность.
Его отец очень охотно сообщал ему географические сведения, какие у него были. Он рассказал ему, что к вечеру этого же дня они приедут в Кяхту, что Кяхта – город пограничный, что сейчас за Кяхтой начинается уже не Русское государство, а Монголия, принадлежащая китайскому императору, и что сама Кяхта состоит собственно из двух городов – одного русского, в котором живут русские чиновники, и другого, где вместе живут русские и китайские купцы. Отец обещал Дорджи сводить его, если будет время, в китайский город и купить ему настоящий монгольский ножик в ножнах. Дорджи, конечно, был очень рад ножу; как всякий бурятский мальчик, он мечтал о том, как бы хорошо было постоянно иметь у себя на поясе нож. Но тут мысль о русской школе, о том, что вся старая знакомая для него жизнь кончилась, а впереди его ждет что-то новое, сильно его тревожила. «Еще позволят ли носить нож?» – спрашивал он себя. Перед отъездом из дому, среди домашних, у них часто поднимался вопрос о том, не заставят ли Дорджи в русской школе носить русское платье, но всем казалось это такой несообразностью, таким насилием; перемена платья представлялась бурятам и переменой народности, и родные Дорджи пришли к убеждению, что правительство не может требовать от них перемены костюма. Не заставляли же их менять религию, отчего же не оставить им их костюм. Эта мысль, впрочем, беспокоила не столько Дорджи, сколько его отца.
Мы не станем здесь подробно рассказывать, как они ехали весь этот день, как им было жарко в полдень, как они заезжали в один из бурятских улусов отдохнуть и напиться чаю, – все это мало чем отличалось от того, что произошло в первый день путешествия. Мы прямо перейдем теперь к рассказу о первой встрече Дорджи с русскими.
Начало уже вечереть, когда в стороне от большой дороги, по которой ехали Дорджи и его отец, стали появляться красивые деревянные дома, окруженные садами; отец сказал Дорджи, что это летовки богатых кяхтинских людей и что теперь недалеко и самый город. Мальчик еще в первый раз видел такие постройки: балконы, множество окон, разные коньки на крышах, флаги, – все показалось ему чем-то сказочным, и он очень пожалел, что не мог рассмотреть эти дома вблизи. Часто стали встречаться и люди верхами или в телегах; вот их догнал какой-то бурят; отец Дорджи стал расспрашивать его о городе, о каких-то общих знакомых и, чтобы быть свободнее, отдал вьючную лошадь на попечение Дорджи. Мальчику пришлось ехать впереди; вдруг он увидел, что навстречу им по дороге несется рысью экипаж, заложенный парой; Дорджи был очень занят невиданной ранее упряжью и экипажем; его вьючная лошадь тоже была поражена невиданным зрелищем.
Высокий экипаж, яркие зонтики дам, сидевших в нем, вместе с необычным для него шумом, ужасно напугали степную лошадку, – она шарахнулась в сторону и напугала благоразумного Рыжку; Дорджи и невзвидел, как перемахнул на Рыжке через канаву и помчался по сжатой ниве, выпустив не только повод вьючной лошади, но и уздечку своего коня и потеряв в то же время стремена, которые болтались в воздухе и колотили по бокам Рыжку, увеличивая его страх. Руки Дорджи в это время какими-то судьбами оказались крепко уцепившимися в гриву Рыжки. Отец и знакомый бурят погнались за вьючной лошадью, но бедный Рыжка скоро опомнился и смиренно потрусил вдоль дороги. Дорджи был рад, что никто не заметил его испуга, и гладил своего бедного старого коня, вспотевшего от безумной скачки по рыхлой почве. Долго ловили лошадь, сбросившую с себя вьюк, и только в сумерки снова выехали на дорогу.
Вот показались первые дома, но они были такие жалкие, меньше даже тех, какие строили себе буряты на зиму. Вдоль этой-то унылой улицы, загороженной с обеих сторон заборами, поплелись наши буряты; напуганные лошади боялись заборов, не менее пугали их ворота и столбы, и они похрапывали и косились. Дорджи, и без того взволнованный, боялся, что лошади опять понесут их при какой-нибудь новой встрече с экипажем, и был рад, когда наконец отец сказал ему, что они приехали. И действительно, они сейчас же въехали в отворенные ворота одного двухэтажного дома; это был дом русского казака, у которого отец Дорджи обыкновенно останавливался во время своих приездов в город. Привязавши коней, Дорджи с отцом вошли в нижний этаж дома. Это было большое помещение с перегородкой; в первой половине была большая печь. Дорджи сразу очутился в новой для него обстановке, среди незнакомых людей.
Прежде всего его поразила необыкновенная чистота и белизна всего окружающего; он привык к земляному или никогда не мытому полу, к закоптелым стенам бревенчатой избы. Здесь стены были вымазаны известкой и белилами, так же как и потолок; три больших окна освещали первую комнату, пол был только что отструган, и притом его почти везде закрывали полосатые, светлых оттенков, половики; выбеленная печь задергивалась розовой ситцевой занавеской, а на окнах были белые шторы. Во второй комнате была большая кровать с пологом яркого ситца, на стене висело зеркало, а в переднем углу – несколько икон в фольговых ризах. Все это казалось Дорджи чуть не роскошью. Сильно поразила его и русская люлька, подвешенная веревками к гибкому шесту, прикрепленному к потолку.
Люди, конечно, были не менее интересны: большая рыжая борода у одного из мужчин, светлые голубые глаза и белокурые, никогда не виданные Дорджи, косы, уложенные на голове, яркие рубахи мужчин и светлые платья женщин, – все казалось ему необыкновенным, нарядным и в то же время смешным. Отца пригласили садиться; он сел на один из стульев, но ему, очевидно, было неловко сидеть на каком-то тычке; Дорджи не решился последовать его примеру: опустившись на пол, он присел на корточки; над ним засмеялись, но он не понимал, над чем смеются.
Одна из женщин, по-видимому, хозяйка, стала ему говорить что-то, она, казалось, была недовольна им, но он не понимал, в чем дело. Тогда один из мужчин, говоривший немного по-бурятски, сказал ему: «Сними шапку-то! У нас не любят, чтобы в шапках сидели». Тогда Дорджи, а за ним и отец, сняли с себя шапки; это удивило Дорджи: у бурят считается более вежливым сидеть дома в шапках. Скоро его внимание привлекла молодая женщина, которая стала ставить самовар, и еще многое множество других новых для него предметов. Дорджи думал, что обо всем этом следует расспросить, надо все хорошенько рассмотреть, и тут же у него являлась мысль, что отец скоро уедет и ему некого будет расспрашивать. Вообще, как ни развлекала его новая обстановка, но совсем новая для него жизнь, чувство одиночества тяжко томило его, и он едва удерживал слезы. Главное, что смущало его, это то, что он не понимает говора окружающих; при дурном его настроении ему все казалось в этот вечер, что все окружающие говорят именно о нем и его отце, что если они смеются, то смеются именно над ними.