Сибирские сказания
Шрифт:
– А спорим на бубенцы?
– Давай! Сам себя за нос кусай!
Изловчился Яшка, скукожился, нос вниз подвернул, за самый кончик зубами и ущипнул. Девка хохочет, рада: «Держи пару бубенцов – твоя награда!» Он ее в щечку чмок, да и дале побег вприпрыжку, в припляс, что пришел его час.
Ходил-бродил, кругами кружил, так и не придумал, чего еще учудить-выдумать, на что свой хомут поменять-выменять, какую еще причуду выкинуть. А навстречу ему кум Григорий идет, свою песню ведет и не то чтобы пьян, но чуть ужаленный, изнутри водочкой ошпаренный.
– Привет, кум-куманек! К кому идешь на огонек?
– Иду ищу того, кому делать нечего. С утра один пью, за воротник лью. Одному ж пить – людей смешить, а вдарим вдвоем – за семерых возьмем.
– Правда твоя, кум Гришка, пьяная отрыжка. Не пристало нам душу жечь от черных дум.
Пора рюмашечку-другую опрокинуть, тоску подвинуть. Вишь, каков хомут, что новое коромысло, надо бы обнову водочкой спрыснуть, в картишки перекинуться-переброситься, авось еще захочется.
– Так ты старый долг не вернул, не изжил, со мной не счелся, а уже о новом мечтаешь-тешишься, сдуру бесишься! Ай да Яшка, синяя рубашка! Суй тебя в печь, засовывай в воду, никакого приплоду.
– Ты, кум, не бери на ум, что другим досталось, думай, чтоб тебе осталось. Все мы живем долгами, едим щи с пирогами. Разочтусь со старым, займу снова – и будь здоровый.
Обнялись, в кабак отправились, друзей встретили и их приветили. Да так загуляли-загудели, что совсем обалдели: был Яшка с барышом, а остался голышом. Только хомут на нем висит-побрякивает, бляшками медными посверкивает.
– Ставь и хомут в заклад, показывай, кто чем богат, пропьем и его, коль боле нет ничего. – Кум Григорий ему говорит-предлагает, да только Яшка головой мотает. Жаль хомут, а вдруг сгодится-выручит, когда где нужда придет, вылезет. Может, не ровен час, и лошаденкой обзаведется, с долгами разочтется.
Вывалились из кабака всей гурьбой, большой толпой на солнце, на улочку, как солдатушки на побудочку. Думают-гадают, по сторонам поглядывают, ищут, как бы веселье продолжить, чего бы еще вытворить, в чем свою дурь-удаль выказать. Смотрят, телега без коня стоит, а в ней пьяный татарин спит, лежит, открытым ртом мух глотает, до самой земли слюни пускает.
– А не свести ли нам дружка вниз с бугорка?! – кум Григорий вопрошает, хитро поглядывает. – Загоним телегу в ил-трясину да посреди речки и оставим. Он как проснется, испужается, начнет шайтана поминать, телегу на берег вызволять, мы ему поможем-удружим, а потом деньгу-денежку на опохмел и вытрясем.
Все и обрадовались затее той, погоняй, не стой. Коль пошло крутом веселье, не вспоминай про похмелье, авось мимо пройдет, нас не найдет.
Прицепили-приделали Яшкин хомут к оглоблям, супонь затянули, Яшку заместо коренника в середину всунули, покатили телегу к горке крутой на Никольский взвоз под самый откос.
Разогнали что есть дури-мочи телегу на полный ход, стеганули Яшку прутом по круглой заднице и стоят на горке, ржут, глядят, как дело сладится, хлопают себя по ляжкам, пальцами тычут на упряжку.
А Яшке не до смеха. Несется с горы бегом, почти кувырком, боится остановиться, под телегу свалиться. Коль она по нему проедет-пройдет, то и костей не соберет. Бубенцы звоном звонят, телега сзади коваными ободьями по камням стучит-громыхает, искры из мостовой высекает, прохожих пугает. Орет Яшка со страху благим матом, дурным голосом, не бежит, а летит чудной иноходью. Только пьяный татарин как спал, так и спит, ничего не ведает, видать, с Аллахом во сне беседует, башкой о доски шишки набивает, пузыри-слюни пуще прежнего пускает.
Не успел Яшка и глазом моргнуть, как с горы-взвоза вместе с телегой сбежал-спустился, нигде не свалился, ни разу не оступился. А там и мост-мосток через малую речку, рукой подать, чуток проскакать.
Да случилось о ту самую пору богатому купцу Плеханову пианино дочке на возу везти, через тот мосток ехать-править, чтоб подарок домой в срок доставить. Не успел купец о чем худом подумать-спечалиться, как Яшка телегой на него наскочил, пианино с воза сбил, в речку свалил. Плеханов-купец как был молодец, в воду бульк кулем, и пианино на нем. А Яшку с телегой в другую сторону отбросило-мотнуло, с моста столкнуло. Плавает он с хомутом на шее, что твой гусь, зови, не отзовусь. Купец с-под пианины выбрался, воздуха глотнул, тину выплюнул, заорал-заголосил, будто его водяной за пятку укусил:
– Засужу! В тюрьме сгною! Скотина! Деревенская дурачина! Спортил инструмент, которому цены нет! За всю твою поганую жизнь таких денег сроду тебе, уроду, не собрать, не скопить, чтоб мне заплатить!
Дружки Яшкины с горки спустились-сбежали, за веревки ухватили, пианино на мосток подняли-вытащили, воду из него вылили, по клавишам брякнули – играет-пиликает, купец довольнехонек, рядом прыгает. Ничегошеньки тому пианину с речной воды не будет, не станется, лишь чище глянется.
Стали телегу с татарином вытаскивать, на крутой бережок выкатывать. И телега цела на все четыре колеса, и хомут на месте, а татарина нет, словно никогда и не было. Звали-кричали, не откликается. Пошарили по дну палкой и вмиг нащупали-выловили, как судака под жабры, на сухое местечко вытащили. Он как спал, так и спит, глаза к небу уставя, рот раскрыв, только не дышит уже. Знать, водка была хороша, коль скорехонько отошла душа.
Татарина родня схоронила, на своем кладбище в землю зарыла-положила, а Яшку в управу полицейскую забрали, долго держали, судить хотели за убийство-смерть. Да тут как раз солдат на войну набирали, его в полк гренадерский отдали. Засунул он этак голову по дури-глупости в солдатский хомут и весь тут. Через полгода письмо пришло из полка – мол, убило Яшку Федоркина, и вся недолга. В первом бою пуля шальная в лоб попала, и Яшки не стало. Схоронили его в чистом поле на чужой стороне-сторонушке, где не поют наши соловушки. Где могилка та, никто не ведает, из родни, из друзей не попроведует. Вот так, наденешь на шею чужой хомут, а черти башку вмиг оторвут, на тот свет сволокут-утащат, поминай их чаще.
Репа
Народ у нас в Сибири упрямый, чудной, из себя спорной. Ты к нему концом, а он кольцом: ты кольцом, а он концом. С таким спорить, что по лесу с бороной ездить. Вот и вышел как-то среди тоболяков-спорщиков случай один забавный, людям памятный.
Завел купец Ершов лавку чудную, ненашенскую, с прозванием заковыристым – «Колониальные товары» и иные тары-бары. Дом сам красного кирпича, а витрины, почем зря, чуть не в пять аршин, из стекла чистого, на солнышке лучатся, издалека поблескивают-играют, честной народ зазывают. А внутри развесил купец фрукту редкую-диковинную, тобольским народом не пробованную. Кто мимо идет, рот до ушей дерет, языком цокает, губами шлепает, а товар не покупает, коль ту фрукту-овощ не знает. Купцу хоть ты тресни на ровном месте! В такой убыток вошел, что с салом хохол, – деньгу вложил, а прибыток не выручил.
Думал-гадал, как ему быть, чем горю пособить, да и выписал неизвестно откуда этакое чудо: парня черного-чернющего, собой страшнющего, рода африканского, арапа басурманского. Волос у него на голове кудряв, а мордой, что чугунок печной, черняв. Прозвали арапа того Ванюша, а чтоб не бил баклуши, посадили его меж витрины заместо картины и, чтоб людей завлекать, разрешили фрукту заморскую без счету лопать. В тот же день и народ попер-повалил, едва витрины стеклянные не побил. Стоят, глаза таращат, глядят, как арапчонок ест-жует, овощ-фрукту в рот сует. Пришлось городового звать-приглашать, чтоб в свисток дул-посвистывал, народец дурной отпугивал, а то еще витрины побьют, товар порастащат. Вот тут и пошла торговля-торг купцу на радость, соседям на зависть! В неделю раскупили-расхватали, чего в подвалах год держали. Ершов на радости арапчонку купил шляпку-шапчонку да халат новый подарил, за стол рядом с собой посадил. И дальше бы тот Ваня-африканыч в Тобольске жил, у купца меж витрин сиживал, да случай вышел иной другой стороной.