Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936
Шрифт:
Его поражают чудовищные условия, в которых содержатся заключенные, занятые тяжким трудом на строительстве железной дороги: «Пошли по баракам…. Голые нары, везде щели, снег на спящих, дров нет… Скопище шевелящихся людей. Разумных, мыслящих, специалистов. Лохмотья, грязь от грунта…. Ночь не спят, день на работе, зачастую в худых ботинках, в лаптях без рукавиц на холодной пище в карьере. Вечером в бараке снова холод, снова ночью бред. Поневоле вспомнишь дом и тепло. Поневоле все и всё будут виноваты… Лагерная администрация не заботится о з/к. Результат — отказы… и з/к правы — ведь они просят минимум, минимум, который мы должны дать, обязаны. На это отпущены средства. Но наше авось, разгильдяйство, наше нежелание, или черт знает что еще, работать…»
Методы, которыми ведется эта стройка, сочетание хаоса с глубочайшим равнодушием и безжалостностью к людям, которые лишены самого необходимого, — все это вызывает у Чистякова неприятие. Возможно, именно поэтому его дневник — одно из достоверных свидетельств, разоблачающих порочность сталинской системы принудительного труда. Уникальность его в том, что автор описывает происходящее день за днем изнутри этой системы.
На каждом шагу он сталкивается с бессмысленностью и неэффективностью организованной чекистами работы. Например, начальство не обеспечивает заключенных дровами, а в условиях 50-градусного мороза людям нужно хоть как-то обогреваться, значит — и это признает Чистяков, — они вынуждены воровать и сжигать драгоценные шпалы, предназначенные для строительства: «Жгут шпалы, возят возами. Здесь немного, там немного, а в общем уничтожают тысячи, уничтожают столько, что страшно подумать. Начальство или не хочет или не может додуматься, что дрова нужны и что шпалы обойдутся и обходятся дороже. Наверно всем, как и мне, служить в БАМе не хочется. Поэтому не обращают внимания ни на что. Крупные чины члены партии, старые чекисты делают и работают на авось, махнув на все рукой… Вся дисциплина держится на Ревтрибунале [11] , на страхе».
11
Чистяков вместо военного трибунала, суду которого он подлежал как военнослужащий, часто употребляет старый термин «Ревтрибунал» — Революционный трибунал, созданный в 1917 году и просуществовавший до 1922 года.
Свое недовольство и раздражение против чекистского начальства, которое пребывает в постоянной истерике, «выгоняет из кабинета, рычит», потому что сверху от него требуют любой ценой выполнения невыполнимого, нереального по срокам плана сдачи строительства, Чистяков выражает едва ли не на каждой странице дневника. Так же как неверие в «подгоняльные» методы работы. Но высказывать критику вслух просто опасно: «Попробуй, скажи истинное положение вещей, всыпят, закашляешься…»
Судя по тому, что Чистяков описывает в дневнике, он ведет себя, в сущности, так же, как заключенные, то есть старается всячески уклониться от выполнения бессмысленных приказов. Он осознает то, чего не понимает или не хочет понимать лагерное начальство, которое «считает, что подчиненный, которому отдано распоряжение, готов и обязан выполнить это распоряжение срочно и со всей душой. На самом деле рабы не все. Целый ряд работяг из зэка любое распоряжение начальника встречает с тем, чтобы напрячь все духовные силы и его не исполнять… Это естественное действие раба. Но лагерное начальство, московское и ниже, почему-то думает, что каждый их приказ будет выполняться. Каждое распоряжение высшего начальства — это оскорбление достоинства заключенного вне зависимости, полезно или вредно само распоряжение. Мозг заключенного притуплен всевозможными приказами, а воля оскорблена» [12] .
12
В. Шаламов. Указ. соч.
И все-таки трагизм ситуации, в которую попадает Чистяков, заключается в том, что, хочет он этого или нет, но порой он с ужасом осознает, что и сам «врастает в БАМ». А это значит, что постепенно слабеет, почти исчезает сочувствие, которое он вначале испытывал к заключенным. Драки и убийства среди уголовников, постоянные побеги, за которые ему приходится отвечать, — все это приводит к тому, что, человеческие чувства в нем притупляются. Тем более что здесь, в Бамлаге, среди заключенных мало людей интеллигентных, их час еще не настал, 1937-й, год массового террора, еще впереди [13] . Основной контингент — это уголовники, сидящие по бытовым статьям, раскулаченные, пойманные беспризорники-малолетки. Эти люди особенно легко решаются на побег, да и обстановка благоприятствует: постоянное перемещение бригад-фаланг по мере продвижения строительства железнодорожных путей, отсутствие стационарной лагерной инфраструктуры. Чистяков пишет о том, что ему ежедневно приходится преодолевать пешком или на лошади многие километры. В таких условиях предупреждать побеги становится почти невозможным: «Как все уставное относительно и особенно у нас. Отправляем этап. Часть приняли, проверили, часть нет — поехали. Уполномоченный ругается, мы протестуем. Уполном. прав и мы правы. На случай чего либо мы будем виноваты, если не отправим людей, тоже мы виноваты. Как-нибудь. Тут еще план, черт бы его затащил в пекло. БАМ — ссылка всем вольным и невольным».
13
Конечно, такие люди в Бамлаге были — например, до 1934 года там находился осужденный на десять лет знаменитый ученый и философ отец Павел Флоренский, — но в дневнике Чистякова никто из заключенных, осужденных по политической статье, не упоминается.
Женщины-заключенные (это в основном представительницы уголовного мира или проститутки) вызывают у него прежде всего чувство ужаса и брезгливости, хоть и смешанное порой с жалостью: «На фаланге драка, дерутся бабы. Бьют бывшую… и убивают. Мы бессильны помочь… Все они 35 [14] , но все же жалко человека. <…> Ну уж ладно, пускай з/к сами себя бьют, нам не пачкаться в ихней крови».
И все же Чистяков не чекист, он на БАМе человек чужой, подневольный, поэтому все-таки время от времени в нем просыпается рефлексия, и он вспоминает о том, «скольким… увеличил срок. Как ни стараешься быть спокойным, но иногда прорвет. Кому-нибудь и дашь арест [15] ».
14
Статья 35 УК предусматривала наказание до пяти лет за нарушение паспортного режима для тех, кого числили под категорией СВЭ (социально вредный элемент), — бродяг, проституток и прочих мелких уголовных элементов.
15
Все наложенные на заключенных взыскания могли лишить его права на досрочное освобождение.
Но, к сожалению, из-за собственной тоски, от обреченности Чистяков не видит вокруг себя людей — у него нет сил и желания вглядываться в кого-то. Именно поэтому кажется, что его окружают статисты и по ту, и по другую сторону. Именно поэтому его ситуация кажется такой безвыходной.
Шум трамвая
Многие записи в дневнике полны такого отчаяния и тоски, такого неприятия окружающей его жизни, что возникает вопрос — во что верит их автор? Ведь он был членом партии, воевал в Красной Армии, и его никак нельзя назвать противником советской власти. Чистяков несколько раз упоминает в дневнике имена советских партийных деятелей (Ворошилова, Кагановича), актуальные политические события. Но главным образом в связи с тем, что он обязан проводить среди своих стрелков политинформацию по материалам газет. Он читает им речь Михаила Калинина о проекте новой советской Конституции, рассказывает о строительстве московского метро, о международном положении (упоминая Гитлера). Однако сам он, по видимому, над смыслом этих событий не слишком задумывается — хотя бы над тем, как фальшиво в условиях Бамлага, которые он сам описывает, звучит само это слово — «конституция». Когда Чистяков в издевательском тоне пишет о проходящем в столовой митинге в поддержку начинающегося процесса над троцкистско-зиновьевским блоком, насмешку у него вызывает не сам показательный процесс над политической оппозицией, а безграмотные и глупые выступления чекистов, «не умеющих воодушевить, направить мысли слушателя».
Но у Чистякова нет и фанатичной веры в коммунизм, нет особого энтузиазма по поводу «великих строек». Он знает, что он и такие, как он, — всего лишь фундамент этого сталинского «котлована». Кроме того, как человек неглупый и думающий, он не может не видеть, как отличается реальность БАМА от того, что пишут советские газеты, о чем постоянно твердит сталинская пропаганда: «Пишут там — то, там — то, а у нас? у нас тоже то одно и то одно и то, побеги и побеги, аресты ревтриб. Вот радость и утешение».
Применительно к БАМу ему кажутся фальшивыми слова самого Сталина: «Сижу весь день и читаю газеты. Жить стало лучше, жить стало веселей! Где это, — спрашиваю я. Уж не у нас ли в БАМе? У нас доедаем последнюю сушеную картошку. Мы пока что живем теоретически газетным материалом. Попробуй, скажи истинное положение вещей, всыпят, закашляешься. Скорей бы сдали перегон. Все же лучше не читать газет, иначе можно сойти с ума. Но почему же? Почему меня выбрали для БАМа?»
Чистяков — типичный маленький человек ранней советской эпохи, он хочет быть лояльным гражданином. И мечты у него скромные, ему просто хочется жить нормальными человеческими радостями: «Я хочу заниматься спортом, радио, хочу работать по специальности, учиться, следить и проверять на практике технологию металлов, вращаться в культурном обществе, хочу театра и кино, лекций и музеев, выставок, хочу рисовать. Ездить на мотоцикле, а может быть продать мотоцикл и купить аэроплан резиновый, летать…»
Но ничего этого у него больше никогда не будет — в такое время он живет. Советская власть не оставит ему даже минимальной возможности обрести хотя бы маленькую личную свободу, и эту безвыходность своего положения он ощущает на БАМе уже с самого первого дня: «Я и вся ВОХРа участники великой стройки. Отдаем свою жизнь на построение социалистического общества, а чем все это отметится, да ничем. Могут отметить Ревтрибом…»
Он чувствует, что даже той скромной жизни москвича 1930-х годов, которую он прежде вел, пришел конец. Москва первой половины 1930-х — на самом деле серый город с коммунальными квартирами, переполненными трамваями, очередями, продовольственными карточками и плохо одетыми людьми — кажется Чистякову самым прекрасным местом на Земле. Его мучает такая тяжелая тоска по этому городу, что куда там стремящимся в Москву чеховским трем сестрам: «Представилась Каретно-Садовая, шум трамвая, улицы, пешеходы, оттепель и дворники скребками чистят тротуар. Представляется до боли в висках. В жизни осталось пробыть меньшую половину. Но эта половина скомкана БАМом. И никому до моей жизни нет дела. Чем обрести право распоряжаться своим временем и жизнью… Даже паршивый забор Московской окраины кажется дорогим и близким».
С точки зрения сегодняшнего дня это чувство тоски и обреченности кажется странным, почти болезненным, ведь призвали Чистякова формально всего на год, вот-вот закончится этот злосчастный год, и он вернется домой. Но он-то хорошо понимает, где оказался, понимает, что бессилен перед властью, которая может сделать с ним все что угодно. Поэтому он постепенно превращается в героя Кафки, господина К., которому уже никуда не деться от БАМа. А самое главное — он чувствует, как тонка грань, которая отделяет его от тех, кого он вынужден охранять. Один из наиболее часто повторяющихся мотивов в дневнике — постоянное ожидание собственного ареста. Он, несомненно, осознает, что вся его жизнь на БАМе устроена так, что не миновать ему превращения из командира вооруженной охраны в заключенного. Эта угроза ареста ходит за ним буквально по пятам. Трибунал, которым постоянно грозит ему начальство за непредотвращенные побеги, за срыв плана, который невозможно выполнить, да и за все остальное, что легко подвести под статью «халатность», и в самом деле может осудить его и оставить в ГУЛАГе на многие годы.
Под удар Чистякова в атмосфере доносов, взаимной слежки, царящей среди чекистов в Бамлаге, ставит практически все. Он «классово чуждый», он с высшим образованием, он вычищен из партии, критикует начальство, пренебрежительно относится к приказам и т. д. И то, что он отгораживается от остальных, не пьянствует вместе со всеми, что-то постоянно пишет, рисует, вызывает настороженное и подозрительное отношение к нему чекистов: «Живешь затерянный в Д. В. К. [16] как белая ворона. И чувствуешь, что если вернешься в гражданское общество, будешь отсталым и диким. Будешь чувствовать свое ничтожество».
16
Дальневосточный край.