Сила обстоятельств
Шрифт:
Наше мнение, мое и моих друзей, по вопросу поддержки ФНО претерпело большие изменения. Мы снова встретились с Жансоном и нашли убедительными его доводы, которыми он политически оправдывал свои действия. Французские левые силы могли снова занять революционные позиции лишь во взаимодействии с ФНО. «Вы стреляете в спину французских солдат», – говорили ему. Этот упрек напомнил мне казуистику немцев, обвинявших партизан в том, что они мешают возвращению пленных. Нет, это профессиональные военные и правительство – вот кто, продолжая войну, убивал молодых французов. Жизнь мусульман значила для меня не меньше, чем жизнь моих соотечественников: огромная несоразмерность между французскими потерями и числом уничтоженных противников делала отвратительным шантаж французской кровью. Левые силы потерпели поражение, не сумев законным путем продолжить эффективную борьбу, и если стремиться сохранить верность антиколониальным убеждениям и отказаться от всякого соучастия в этой войне, иного выхода, кроме подпольной деятельности, не оставалось. Я восхищалась теми, кто занимался ею. Однако она требовала полнейшей вовлеченности, и было бы лукавством с моей стороны считать себя способной на это: я не человек действия; мой смысл жизни – писать; чтобы пожертвовать этим, мне понадобилось бы уверовать в свою бесспорную необходимость в иной сфере деятельности. Это был совсем не тот случай. Я довольствовалась тем, что оказывала, когда меня просили, те или иные услуги; некоторые из моих друзей делали больше.
Франция продолжала деградировать. Университет бедствовал, а правительство собиралось оказывать денежную помощь независимым учебным заведениям. Буржуазия упорствовала в своем антисоветизме. Запуская первый лунник, советские ученые заявили, что он пройдет на некотором расстоянии от Луны, а пресса давала понять, что ему попросту не удалось достичь ее. Дело Пастернака оказалось удачной находкой. Правда, Союз советских писателей проявил фанатичность и неловкость, оскорбив и исключив Пастернака, но ведь ему предоставили возможность спокойно жить на своей даче. А шведские академики повели себя как провокаторы, когда присудили премию русскому роману, который дистанцировался от коммунизма и который сами они считали контрреволюционным, тем самым они вынудили вмешаться Союз, до тех пор на все закрывавший глаза. Пастернак очень большой поэт; но мне не удалось дочитать «Доктора Живаго». Автор ничего не сказал мне о мире, по отношению к которому он, похоже, сознательно проявил слепоту и глухоту, окутав его туманом, в котором и сам растворился. Но еще больше, чем СССР, буржуазия ненавидела Китай. Дело Кипра улажено в пользу киприотов. Но самой поразительной революционной победой была та, которой добились повстанцы Сьерра-Маэстры. Спустившись в начале зимы с гор, они двинулись на запад, Батиста бежал, брат Кастро и его войска вошли в охваченную безумным восторгом Гавану, где 9 января с триумфом встретили Фиделя Кастро. В подвалах в сельской местности обнаружили горы трупов: более двадцати тысяч человек были замучены, убиты, а деревни уничтожены бомбами с воздуха. Народ требовал отмщения; чтобы успокоить и сдержать его, Кастро устроил открытый судебный процесс, результатом которого стали около двухсот двадцати смертных приговоров. Французские газеты представили это неизбежное очищение как преступление. «Матч» опубликовал фотографии осужденных, обнимающих своих жен и детей, но не показал трупы их жертв, не назвал их числа и даже не упомянул о них. Кастро хорошо приняли в Вашингтоне; но когда он начал проводить аграрную реформу и когда в этом Робин Гуде распознали настоящего революционера, американцы, которые казнили Розенбергов, заподозренных в мирное время в шпионаже, возмутились тем, что Кастро расстрелял военных преступников. А на его стороне был весь кубинский народ.
Во время каникул я решилась продолжить свою автобиографию; это решение долго оставалось нетвердым: мне казалось слишком самонадеянным так много говорить о себе. Сартр поощрял меня. Я спрашивала у всех, с кем встречалась, согласны ли они с этим: они были согласны. Мой вопрос становился бессмысленным по мере того, как продвигалась работа. Свои воспоминания я сравнивала с воспоминаниями Сартра, Ольги, Боста; я ходила в Национальную библиотеку, чтобы поместить свою жизнь в ее историческую рамку. Читая старые газеты, я проникалась настоящим, отягощенным неясным будущим и ставшим теперь прошлым, давно уже оставшимся позади: это приводило в замешательство. Иногда я так увлекалась этим, что время смещалось. Покидая двор библиотеки, ничуть не изменившийся с той поры, когда мне было двадцать лет, я уже не знала, в каком году очутилась. Листая вечернюю газету, я ловила себя на мысли, что продолжение уже размещено на книжных полках, у меня под рукой.
Меня вдохновлял успех моих «Воспоминаний благовоспитанной девицы», которые, как только Сартр оказался вне опасности, стали мне ближе, чем любая другая книга. Когда я вставала по утрам и когда вечером возвращалась, то всегда находила у себя под дверью письма, отвлекавшие меня от моих печалей. Из прошлого возникали призраки, одни рассерженные, другие благосклонные. Товарищи, которых я представила не лучшим образом, улыбались, вспоминая промахи своей молодости; друзья, о которых я писала с симпатией, сердились. Бывшие ученики школы Дезир одобряли нарисованную мной картину нашего воспитания, а иные возмущались. Одна дама угрожала мне судебным процессом. Семейство Мабий было признательно мне за то, что я воскресила Зазу О ее смерти мне сообщили подробности, которых я не знала, не говоря уже об отношениях ее родителей с Праделем, нерешительность которого стала мне теперь гораздо яснее. Перечитывая письма и записные книжки Зазы, я на несколько дней погрузилась в прошлое. И получилось, будто она умерла во второй раз. Никогда больше Заза не являлась мне во сне. А в общем, после того как она была напечатана и прочитана, история моего детства и моей юности полностью отошла от меня.
В октябре команда «Тан модерн» собралась на обед у «Липпа», дабы отпраздновать возвращение Пуйона, недавно занявшегося этнографией и проводившего лето возле озера Чад, у народности корбо. Нечувствительный к жаре, он страдал лишь от мух, облеплявших его с головы до ног всякий раз, как он умывался рядом с палаткой. Он с удовольствием питался лепешками из проса, которые каждое утро замешивали для него. Единственным его занятием были разговоры с туземцами через переводчика. Мне казалось, что на его месте я умерла бы от скуки. «Каждое утро я спрашивала бы себя, что мне делать до самого вечера?» – заметила я. «Так не ездите туда никогда!» – с воодушевлением ответил он. К несчастью, он собрал мало информации; жизнь корбо была на редкость примитивной. «Они потеряли лук, – объяснял нам Пуйон. – Он у них был, и они его потеряли. Это хуже, чем никогда его раньше не иметь: им никогда его уже не найти!» Соседние племена пользовались луком, а они говорили: «А зачем?» При таких условиях ни одно из современных изобретений – ни автомобили, ни самолеты – не прельщало их: а зачем? Время от времени они с помощью камня убивали нескольких птиц и съедали их. У них был скот, но кормился он на далеких пастбищах и представлял собой лишь мнимое достояние. Землю у них обрабатывали женщины, и потому все они были многоженцами, за исключением слабоумного холостяка, жившего милостыней, и одного старика, более обеспеченного, чем другие, объяснившего Пуйону: «Мне не нужно больше одной жены, я богат». Их традиции казались столь же примитивными, как их нравы; чтобы увековечить их, требовалась встреча умного старика и любознательного ребенка: такое случалось редко, и многие традиции забылись. Они жили без религии и без обрядов, ну или почти. Голос Пуйона дрожал от восторга: эти люди избежали нужды, отказавшись от всяких потребностей; в лишениях они обретали изобилие. Мы испугались, как бы он не натурализовался и не стал одним из корбо.
За пределами круга своих близких я любила беседовать с людьми лишь с глазу на глаз, что нередко позволяло обойтись без светских банальностей. Я сожалела, что мне ни разу этого не удалось во время моих редких встреч с Франсуазой Саган. Мне очень нравился ее легкий юмор, ее стремление не попадаться на удочку и не кривляться. Расставаясь с ней, я всегда говорила себе, что в следующий раз нам удастся поговорить лучше, но нет, опять не получалось, понятия не имею почему. Поскольку она находила удовольствие в опущениях, в намеках, в недомолвках и недосказывала фраз, то мне казалось нудным договаривать свои фразы, но для меня не свойственно их разбивать, и в конце концов я не находила что сказать. Она внушала мне робость, как ее внушают мне дети, некоторые подростки и люди, которые иначе, чем я, пользуются языком. Думаю, и я со своей стороны внушала ей неловкость. Как-то летним вечером мы встретились с ней в кафе на бульваре Монпарнас и обменялись несколькими словами, ее, как всегда, отличали изящество и юмор, мне так хотелось побыть с ней наедине. Но она сразу же сказала, что ее ждут в «Эпи Клубе». Там находились Жак Шазо, Паола де Сен-Жюст, Николь Берже и кое-кто еще. Саган молча пила. Шазо рассказывал разные истории о Мари-Шанталь, и я удивилась при мысли, что прежде не было для меня ничего более естественного, чем сидеть ночью в каком-нибудь заведении со стаканом виски: я чувствовала себя так не на месте! Правда, меня окружали чужие люди, которые тоже не знали, почему я оказалась в их обществе.
Я понемногу читала. «Страстная неделя» Арагона навела на меня почти такую же скуку, как «Доктор Живаго»; усвоив его целенаправленность и оценив мастерство, я не вижу причин вникать до конца в эту прилежную аллегорию. Мне больше нравился голос Арагона, прямой и без прикрас, каким его слышишь иногда в «Неоконченном романе», в «Эльзе»; он трогал меня, когда писал о своей молодости и своих иллюзиях, о своих мечтах, о тщете славы, о жизни, которая проходит и убивает вас. «Зази», завоевавшей признание широкого круга читателей, я предпочитала другие книги Кено. Зато я с радостью погружалась в жизненную содержательность «Лолиты». Набоков со смущающим юмором оспаривал ясные логические обоснования секса, эмоций, личности, столь необходимые организованному миру. Несмотря на претенциозную неуклюжесть пролога и финальный спад, история меня захватила. Ружмон, который бестолково рассуждает о Европе, но совсем неплохо о сексе, расхвалил Набокова за то, что он изобрел новый лик любви-проклятия.
Обычно я читала во второй половине дня, перед тем как начать работать. Вечером в постели мне случалось пролистать один из тех романов, что присылали издательства; как правило, минут через десять я выключала свет. Но однажды не выключила. Книга принадлежала перу неизвестного мне автора и начиналась без блеска. Благоразумная девочка встречает неуравновешенного мальчика, она спасает его от самоубийства, и они полюбили друг друга: это банально, но таковым не оказалось. Их любовь, двусмысленная, приводящая в смущение, ставила под вопрос саму любовь. Наивная девочка говорила как многоопытная женщина, причем таким тоном, таким голосом, которые, несмотря на некоторые колебания, не отпускали меня до последней страницы. Это редкое удовольствие – неожиданно быть покоренной книгой, о которой никто еще не говорил. Кристиана Рошфор: кто это? Об этом я узнала чуть позже, когда суждение читателей совпало с моим.
В Париже показали полную версию «Ивана Грозного». Первая часть была немного напыщенной; вторая, разнузданная, лирическая, эпическая, вдохновенная, превосходила, быть может, все, что я когда-либо видела на экране. В сентябре 1946 года Центральный комитет осудил фильм, Эйзенштейн написал Сталину, тот принял его и присутствовал на показе в зале Кремля. Лицо Сталина оставалось бесстрастным, рассказывал нам Эренбург, он ушел, не сказав ни слова. Эйзенштейн получил разрешение снимать третью часть, которую хотел соединить со второй, но он был уже очень болен и через два года умер.
Где-то в мае Ланзманн повел меня как-то вечером в «Олимпию» на репетицию Жозефины Бейкер. В урезанных декорациях актеры в городских костюмах соседствовали с другими, полуобнаженными, в античных одеяниях. Мне доставили удовольствие и этот беспорядок, и суета технического персонала, и недовольство руководителей, и необычные результаты, получавшиеся от соединения пышных ухищрений с плоской повседневностью. Но, вспоминая Жозефину моей юности, я повторяла стихи Арагона: «Что миновало? Жизнь…» Она держалась героически, невольно вызывая уважение, но мне тем более казалось непристойным смотреть на нее. На ее лице я видела зло, подтачивающее и мое собственное.
Незадолго до этого – ровно через десять лет после того, как врачи сказали ему: «Вам осталось жить всего десять лет», – от раздражения и сердечного приступа во время частного показа фильма «Я приду плюнуть на ваши могилы» умер Борис Виан. Придя к Сартру вскоре после полудня и раскрыв «Монд», я узнала эту новость. В последний раз я видела Виана в «Труа Боде». Мы выпили по стаканчику, он совсем не изменился со времени первого нашего разговора. Я относилась к нему с большой любовью. А между тем лишь через несколько дней, увидев в «Матче» снимок с накрытыми тканью носилками, я осознала: ведь под тканью – Виан. И поняла: раз ничто во мне не возмущалось, то это потому, что сама я уже свыклась с собственной смертью.