Сила слабых. Женщины в истории России (XI-XIX вв.)
Шрифт:
«Марьино. С Бибиковым и Якушкиным провели весь день... 28-го приехали Тизенгаузены. Рады были мы возвращению нашего старого товарища на родину. О, Господи, возврати пленных наших, как потоки на иссохшую землю!»
Предчувствия не зря стеснили сердце Натальи Дмитриевны: силы ее мужа, подорванные потерей детей и любимого брата, были на исходе. Он прожил на родине лишь год и скончался 30 апреля 1854 года.
На памятнике мужа Наталья Дмитриевна приказала выбить надпись: «Здесь покоится тело бывшего генерал-майора Михаила Александровича Фонвизина, родившегося в 1788 году августа 20 дня, скончавшегося в 1854 году апреля 30 дня». В слове «бывшего» — вечное напоминание о декабризме Фонвизина, гордость этим его вдовы и одновременно ее дерзкий вызов властям [222] .
222
К сожалению, описывая этот памятник в Бронницах, Н. Я. Эйдельман опускает это слово — «бывшего». Смысл надписи тогда получается совсем иным. По его словам, умерший был «лишен чинов, звания, наград за 1812-й и никак не мог именоваться генерал-майором, особенно пока еще царствовал Николай I. Однако энергичная владелица Марьина сумела добиться своего». (Эйдельман Н. Я. Герцен против самодержавия. М., 1984, с. 135).
Наталья Дмитриевна осталась наследницей огромного, но расстроенного состояния братьев Фонвизиных. Для нее это прежде всего был долг по отношению к крестьянам: устроить и облегчить их жизнь.
Чтобы лучше представить себе настроения Натальи Дмитриевны в этот период, обратимся к ее письму, отправленному в Тобольск к оставшемуся там воспитаннику Николаю Знаменскому: «Грустно вспомнить прошедшую изгнанническую жизнь, но грустно и на настоящее оглянуться. Между тем и в самой этой грусти есть все же что-то отрадное; все же мы на родине, по крайней мере, теперь; хоть мало радости и надежды нет ни на какое земное счастье, но есть серьезная обязанность, есть цель, жизнь — не пуста, не бесполезна. Слава богу, можно хлопотать о других, забывая себя и свое, и хлопотать безвозмездно, и что еще лучше, незаметно, как в пустыне, где и замечать некому... Сама удивляюсь, как все топкости дела стали мне доступны. Делаю сделки на несколько тысяч и как будто век свой этим, а не цветочками занималась. Чувствую что как будто неведомо откуда смыслу и силы на эти вещи прибавилось. Занимаюсь этой прозой житейской без утомления, без сомнений. Цель не прибыток, как можно было бы заключить из слов «тысячи»; но чтобы уплатить и очищением казенного долга избавить подведомственных мне людей от несчастья быть проданными с публичного торга и может быть в недобрые руки. Это все равно, как мы лечили во время холеры; тогда тоже не знали ни скуки, ни усталости от трудов... Приходится покуда приноравливаться к прежде заведенному здесь порядку, потому только что еще не умеем и не можем отчасти изменить все это. Ненавижу барство и русско-дворянских замашек, а приходится беспрестанно разыгрывать роль аристократки-помещицы. Невыносимо!.. Нет, господи, я чувствую, что ты не судил мне, как всем прочим помещицам, господствовать и только господствовать. Для чего же была сибирская школа и притом такое продолжительное в ней пребывание? Если бы ты видел двор наш и меня посреди всей этой придворной челяди, дикую, застенчивую, похожую более на невольницу, нежели на госпожу этих рабов и подданных,— на тебя бы нашла тоска и жалость о моем неестественном положении... Меня приводят в отчаяние низкие поклоны, целование ручек и плеч и ухаживания... Словом сказать, так грустно, что сил нет, и господство для меня невыносимо. Одна мысль, что по закону все это моя собственность, из ума меня выбивает. Чтобы понять, что я госпожа их, я должна отыскивать в себе какую-то чучелу, которую я было совсем из виду потеряла в далеких пустынях сибирских» [223] .
223
ЦГАЛИ, ф. 1235, оп. 1, ед. хр. 157, л. 32-34.
Декабристы придавали большое значение стремлению Фонвизиной сделать своих крепостных крестьян государственными, видя в этом один из способов решения крестьянского вопроса. С. П. Трубецкой писал И. И. Пущину: «Разъезды Натальи Дмитриевны имеют законную причину; надобно покончить заветное дело, как вы его называете, давно уже начатое» [224] . О своих отношениях с крестьянами она посылала подробные письма-отчеты оставшимся в Сибири друзьям: П. С. Бобрищеву-Пушкину, И. Д. Якушкину, С. П. Трубецкому, И. И. Пущину.
224
Летописи Гос. Лит. музея, кн. 3, с. 327.
Нежная и многолетняя ее дружба с И. И. Пущиным переросла постепенно в глубокое и сильное чувство, которое овладело этими уже немолодыми людьми (обоим было уже за 50 лет) и привело их к браку, счастливому для обоих, но — увы! — недолгому.
Переписка Натальи Дмитриевны с Пущиным представляет собой образец замечательной эпистолярной лирики. Характерно, что в переписке с близким другом Пушкина Наталья Дмитриевна неизменно называет себя именем героини «Евгения Онегина» — Таней, а Пущин не только признает за ней это право, но отделяет в ней Таню — любящую и порывистую — от находящейся с ней как бы в борьбе Натальи Дмитриевны. «Странное дело,— пишет Наталье Дмитриевне Пущин 30 января 1856 года из Ялуторовска,— Таня со мной прощается, а я в ее прощай вижу зарю отрадного свидания! Власть твоя надо мной все может из меня сделать».
Вот несколько отрывков из писем Пущина к Наталье Дмитриевне весной 1856 года:
«Добрый друг мой! ...Мильон вопросов задано — но ответа нет. И безответен неба житель! Я в волнении. Не хочу его передавать. Сжимаю сердце — и прошу скорей успокоения. Знаю, что нет дружбы, привязанности, любви без тревоги. Эта тревога имеет свою прелесть, свое очарование, ей должно быть разрешение — иначе душит, в левом боку что-то бьется и просится вон... Я не скажу никогда на бумаге, хотя и бумага твоя... Не беспокойся: никому здесь ни гугу о твоем приезде. Это будет главный сюрприз для всей колонии. И я в совершенстве разыграю свою роль».
«Таня лучше тебя меня понимает».
«Еще раз спасибо глубокое за 11-ть листков милой Тане. Поцелуй ее за меня крепко, очень крепко! Сегодня вечером, когда дом успокоится, буду вчитываться в твои листки. Так с тобою и пробуду за полночь».
«Чтобы дольше быть с тобой, а не все тебе навязываться, я все читал, упивался, наслаждался и молчал на бумаге. Ты понимаешь, чем я упивался? Твоими маленькими и большими листками, начатыми 3-го мая. (Канун моей годовщины), наконец же ты меня вспомнила 4 мая. Эти листки маленькие, с зеленой, отрадной каемкой. Я очень люблю этот цвет надежды. Таня знает, чем потешить юношу. Он просто с ума сходит, только, пожалуйста, милая, ненаглядная Таня, никому об этом не говори, потому что, пожалуй, над нами будут смеяться».
«Если ты решилась побывать за Урал, я благословляю всеми способностями души моей твое благое намерение — но прежде обдумай хорошенько и тогда уже пускайся в путь. Свидание с тобою будет для меня минутой жизни. Из близких никто нам не помешает... Таня непременно будет с тобой — иначе и быть не может, как ни разделываются с нею» [225] .
Так началась новая полоса жизни Фонвизиной, связанная с Иваном Ивановичем Пущиным. Обманув бдительность начальства, она предпринимает новое путешествие в Сибирь. В «Исповеди» Наталья Дмитриевна подробно рассказывает историю и своего путешествия, и второго замужества:
225
РОЛБ, ф. 319, л. 1, ед. хр. 13.
«...В это время у меня ни денег, ни виду для проживания беспрепятственного не было, потому что надзор полиции не был снят с меня, чем я нисколько не тяготилась — только всегда надо было спрашиваться выехать...
...Один из наших товарищей правил вид для своей жены у нового предводителя дворянства, вспомнил обо мне и стал у него просить и для меня, сказав, что я уже вдова, следовательно, имею еще больше права на дворянский вид, чем его жена, подлежащая еще некоторым ограничениям. Новый неопытный предводитель не сделал никакого возражения, но выдал мне вид с правом въезда в столицы и проживания во всех пределах Российской империи, без всякого ограничения. Другое, тоже странное обстоятельство, что явился ко мне государственный крестьянин, которому я продала рощу — и должна была получить деньги в октябре, с предложением отдать мне эти деньги недели через три... Я просто поражена была удивлением...
Итак, я, никому не говоря о моем намерении, говорила явно о поездке в Нижний на весну, где у меня были дела, и о том, что оттуда я, может быть, проеду в Пензу, к сестре моей двоюродной. Я знала, что в этот год готовится коронация, то не до меня будет. С первым летним путем я явно поехала в Нижний, а там, имея вид, я могла ехать долго, куда хотела. На пароходе плыла до Казани и оттуда объявила сопровождавшим меня кучеру опытному и мальчику, что мы поедем в Сибирь. Немалое было их удивление. Мы направились к Сибири, я хотела прямо в Тобольск, но разлитие вод меня задержало, и я должна была повернуть в Ялуторовск, где жили Пущин и другие друзья и товарищи, трое из них семейных. Пущин занимал большой дом и был так общителен, так радушен, что не только друзья или товарищи, но даже сколько-нибудь знакомые проездами у него останавливались. Не было нуждающегося, которому бы он по силам не помогал — не было притесняемого или обиженного, которого бы не защищал словом и делом — даже выпрашивал многих из ссылки и Бог, видимо, благословлял его хлопоты — никому не было у него отказу — вдовы и сироты, духовные и мирские, чиновники, граждане, военные шли к нему, как к отцу родному — хлопотать обо всех было как бы призванием и пищею для доброй его души — и этим он нисколько не чванился, а говорил, что так уже Бог его создал Маремьяной старицей — даже хлопоты свои называл в шутку Маремьянством и выдумал глагол «маремьянствовать». Весь тамошний край или лучше сказать вся Сибирь его знала от самых важных начальников до народа, все любили и уважали за прямой и веселый нрав, за благую его деятельность, за полезные советы. Он как-то всегда умел довести начальников исполнять его просьбы за других, полиции жандармы были ему преданы, даже шпионы оставляли его. Он был душою всей нашей Ватаги Государственных преступников, как нас там чтили, и покровительствовал всем заметным (?) сосланным — и уж конечно всем своим товарищам-соузникам и однокашникам, как их называли, был самый верный товарищ, а некоторым особенно горячий друг и брат. [...] Прибыли мы в Ялуторовск в 11 часов вечера — видя в комнате огонь, постучалась. Спросив еще громогласно, кого Бог дал, и увидев меня, он испугался, подумал что я по какому-нибудь случаю бежала помимо правительства из Москвы или чего доброго сослана. Я его успокоила, что все в порядке, и я после болезни для исполнения обета приехала — почти всю ночь мы проболтали, я много плакала, вспоминая, как была здесь с покойным мужем и у него же останавливалась. [...] На другой день то же удивление и радость у прочих друзей... У хозяина моего (Пущина) все навертывались слезы, глядя на меня, и он с трудом подавлял их.— На третий день моего у них пребывания он получил от родных из Петербр. письмо, извещающее, что всем нашим готовится при коронации всепрощение с возвращением прежних прав дворянства. Иные верили, другие нет — хозяин расцвел, все удивлялись, что он так радуется предполагаемому возвращению.— Когда мы остались одни вечером, он мне говорит: — Ну теперь я уверен, что Бог нам помогает — я усердно молился, чтобы внушил мне средство вас успокоить, защитить вас от всякого рода нападений. Но надо, чтобы вы согласились на это. [...] Я все-таки не понимала, о чем он говорит. Он так знаменательно поглядел на меня: — Согласитесь выйти за меня замуж, тогда Бог даст мне право защитить вас от вас самих... Я испугалась и смутилась... Поверьте, я все это гораздо прежде и давно обдумал, но не говорил и не намекал вам потому, что по обстоятельствам не видел возможности к исполнению (...) Но мне как-то показалось мудрено и страшно, и даже неловко — я напомнила: — а люди-то что скажут? ведь нам обоим около ста лет.— Он улыбнулся: — Не нам с вами говорить о летах... (разумея, что у него дети) [226] . Мы оба молодого свойства, а людей кого же мы обидим, если сочетаемся? Мы свободны и одиноки — у вас куча дел не по силам. Очень натурально, что вам нужно помощника. Скорее на меня падет упрек, что я женился, рассчитывая на ваше состояние. Л я признаюсь, что такой упрек был бы для меня очень тяжел, я об этом много думал, но потом понял средство устранить от себя не только самое дело, но и подозрение...
226
У Пущина были внебрачные дочь Анна и сын Ваня, которые жили вместе с ним.
Потом, помолчав, сказал: спроситесь Бога, когда поедете говеть в Абалаки (т. е. в Абалацкий монастырь под Тобольском.— С. К.). Я спросила: как же это? А он отвечал: половина России, покоряясь жребию, идут на смерть. Бросьте жребий, помолясь с верою.— Я сидела в раздумье и даже в смущении. Он оставил меня думать — я надумалась! [...] Поеду в Абалаки и положу бумажки у икон на три случая — так ли остаться, выжидая воли Божией? — принять ли его предложение? — или идти в монастырь? [...] Я молча думала, покуда он тоже молча ходил по комнате. Наконец на прощанье сказала, что я согласна на жребий, и просила его не возобновлять разговора об этом, покуда не решит Бог... Через несколько дней, узнавши, что вода спала, отправилась я в Тобольск, где меня уже ждали».
Совершив путешествие в Абалацкий монастырь в 25 верстах от Тобольска, Наталья Дмитриевна вынула, наконец, жребий, о чем рассказывает в «Исповеди» так:
«В стаканчике находилось 9 бумажек: по три на каждый вопрос — прикрыв стаканчик тремя пальцами, я тряхнула, выскочила бумажка и упала у самого образа Абалацкой иконы.— Признаться, что у меня сердце замерло и руки так похолодели, что я едва развернула роковую бумажку.— Когда прочла согласие на предложение, я невольно крикнула: «Господи, что же это такое!»