ЖАНРЫ

Синдром войны. О чем не говорят солдаты
Шрифт:

«Что мы отрицаем, когда творим войну? Мы отрицаем многогранность собственной природы, — пишет Тик, — в том числе такие наши качества, как жадность, способность намеренно причинять зло, вместо этого упорно стремясь сохранить веру в собственную непогрешимость и доброту».

Чтобы подтвердить сказанное, вспомним заголовки новостей с полей сражений. Когда мы узнаем, что «команда смерти» американских солдат устраивает засады и убивает мирных афганцев просто ради удовольствия или что морские пехотинцы США снимают на видео, как они мочатся на трупы талибов, а затем размещают это на YouTube, или что десантники позируют на жутких фотографиях с выставленными напоказ телами смертников, разорванных бомбами, или что на юге Афганистана старший сержант пехоты среди ночи оставляет пост, чтобы убить 16 мирных граждан, в том числе девятерых детей, — какова наша первая реакция? «Не может быть, чтобы это были наши. Мы же хорошие парни». И, как считает Тик и ряд других специалистов, следующий шаг на пути к индивидуальному и коллективному самосохранению — постараться забыть все неприятные случаи. Адвокат военнослужащего, обвиненного в массовом убийстве мирных афганцев, утверждает, что старший сержант Роберт Бейлс сам не помнит, как совершал свою «вылазку».

Можно предположить, что понять зловещую тайну войны и пережить ее последствия легче, если смыть кровь и грязь и предоставить ее анализ беспристрастной логике открытых и любознательных умов.

И вот что необходимо выяснить:

Каково это — убивать? Каково это — быть раненым или умереть? Каково это видеть, как других ранят или убивают в бою? И, наконец, что нужно делать, чтобы с полей сражений суметь вернуться в мирное общество нормальными людьми?

Хотя, как я уже говорил, я не военный, большую часть последних десяти лет я провел в зонах боевых действий, а остальное время пытался осмыслить свой опыт. Мне случалось спасать раненых и оставлять других умирать. Но чаще всего приходилось наблюдать, быть очевидцем. Я был свидетелем того, как убивали людей самых разных возрастов — от почти младенцев до восьмидесятилетних стариков. Я видел, как убивали издалека, сбрасывая бомбы. Видел, как убивали на расстоянии вытянутой руки, когда один человек казнил другого. И то, что я увидел — когда снимал происходящее на пленку и когда рассматривал снятое потом, — изменило меня навсегда. Это и теперь накладывает определенный отпечаток на мой характер и наполняет сознанием собственной значимости, даже самодовольством. Но это же медленно убивает меня в те моменты, когда я полностью осознаю свою причастность.

Работая над книгой, я стремился найти ответы на поставленные выше вопросы. Но это оказалось крайне сложной, а подчас и непосильной задачей. Я хотел связаться с солдатами, с которыми познакомился в горячих точках, откуда вел свои репортажи, и расспросить их о том, что произошло с ними с момента нашей первой встречи. Может быть, после возвращения они столкнулись с теми же проблемами, что и я, и война точно так же покалечила их жизни. Я надеялся, что они помогут мне, научат чему-то новому. Мне и самому было чем поделиться с ними. Работая над своей первой книгой «В горячей зоне: один человек, один год, двадцать войн» и участвуя в различных встречах и презентациях по этому поводу, я понял, что, рассказывая о своем военном опыте и ошибках, смог принять их и примириться с ними. Уверен: если бы солдаты поделились со мной своими историями, это помогло бы и им. Как выяснилось, этой точки зрения придерживаются многие специалисты. Они считают, что главное — найти способ разговорить людей, освободить их от оков молчания, помочь им рассказать то, о чем они не в состоянии говорить.

«Лечение посттравматического синдрома во многом заключается в том, чтобы солдат вспомнил и рассказал о случившемся с ним», — пишет Марлантес в книге «Каково это — идти на войну?». Когда военный начинает говорить, тяжесть его ноши уменьшается.

«Кроме того, рассказы о личном опыте объединяют общество. Так создается или воссоздается коллективная история, а ее участники и слушатели превращаются в свидетелей произошедшего», — утверждает Тик в книге «Война и душа». И продолжает: «Устные признания ветеранов призваны переложить тяжесть пережитого с человека на общество».

Джонатан Шей, бывший психиатр Управления по делам ветеранов, предупреждает в своей книге «Ахиллес во Вьетнаме» (Achilles in Vietnam) о том, какую опасность и для военных, и для общества таят эти нерассказанные истории. «Мы никогда не проникнемся переживаниями солдата, если не попытаемся понять, как война сначала создает, а потом уничтожает человеческую привязанность, — пишет он. — Неразделенное горе может навсегда, на всю оставшуюся жизнь искалечить человека: он так и будет либо испытывать ярость, либо жить в эмоциональном оцепенении».

Я боялся, что ветераны не захотят со мной разговаривать. Ведь я журналист, а военные не слишком-то высокого мнения о журналистах и убеждены, что доверять нам можно еще меньше, чем юристам. Вдобавок именно я стал виновником скандала, разразившегося после второй операции американских войск в Эль-Фаллудже в 2004 году. Ведь это я снял, как капрал Морской пехоты США без суда казнит в мечети раненого невооруженного повстанца (об этом позже). И мои вопросы действительно были встречены гробовым молчанием.

Даже с теми солдатами, которых я знал лично и с которыми мне удалось подружиться, построить диалог оказалось непросто. Говорить откровенно больше всего им мешал страх. Страх вновь вспомнить о тех событиях, страх осуждения, страх угрызений совести и, как считает психолог Тик, страх увидеть самого себя сквозь призму утраченной невиновности.

Часто те солдаты, с которыми я пытался связаться, отвечали на одно-два моих письма, а потом пропадали. Иногда наш диалог продолжался довольно долго, но потом все-таки обрывался. Они либо начинали сомневаться в моих намерениях, либо не выдерживали той боли, которую разговоры со мной делали еще невыносимее, вместо того чтобы смягчить ее.

Был, например, такой случай. Я два месяца общался с бывшим военнослужащим, назовем его Нейтом. Нейт был изуродован шрамами от осколков разорвавшейся мины. Он открыто и откровенно рассказывал мне о пережитом во время службы в Ираке. Но потом один консерватор-бизнесмен, спонсировавший программу помощи раненым ветеранам, намекнул Нейту, что журналист вроде меня — не лучший исповедник. На самом деле, конечно, проблема заключалась в другом. Нейт пробыл в Ираке совсем недолго до того момента, когда его машина подорвалась на мине. Этот инцидент стал практически единственным фактом его непосредственного участия в боевых действиях. Нейт плохо помнит сам взрыв, а период после ранения практически полностью стерся из его памяти. Дело в том, что он получил настолько серьезные ожоги, что долгое время провел либо в искусственной коме, либо под действием сильных лекарств. В результате его не мучили ни кошмары, ни другие проявления посттравматического синдрома. Однако, когда я в последний раз позвонил ему и попытался убедить его чуть больше рассказать мне о пережитом, чтобы я мог опубликовать его историю, он объяснил, что из-за бесед со мной начинает испытывать неизвестное ему прежде чувство тревоги. Ему часто стало сниться, что рука его горит и он никак не может ее потушить, хотя раньше ничего такого не было. Тогда я понял, как мало на самом деле знаю. Мне удалось справиться с проявлениями посттравматического синдрома, рассказав о своем опыте. Но вдруг есть определенные противопоказания и для «лечения разговором»? Возможно, некоторых людей воспоминания о травмирующем инциденте начинают преследовать постоянно, если они слишком долго размышляют о пережитом, как это произошло с Нейтом. Этот случай заставил меня еще раз усомниться в том, что моя работа может принести какую-то пользу.

Был и еще один случай, едва не подорвавший мою уверенность в целесообразности и важности этой книги. Летом 2006 года я был прикомандирован к подразделению на одном из аванпостов в южной части Афганистана — там было сухо, грязно и пустынно. Журналист, прикрепленный к пехотному взводу (30–40 военнослужащих), может вызвать у солдат две реакции. Его либо всеми силами избегают, считая — иногда оправданно — ничуть не менее опасным, чем какая-нибудь мина-ловушка на поле боя. Либо, наоборот, ищут с ним общения: чтобы попросить спутниковый телефон или стрельнуть пару сигарет, или просто поговорить с кем-нибудь «со стороны». Один из военных, назовем его Генри, был как раз из таких. Часто душными ночами мы с ним сидели на мешках с песком, курили и разговаривали. В подростковом возрасте Генри, белый парень, попал в уличную афроамериканскую банду и сейчас в подробностях рассказывал мне свою захватывающую историю. В 12 лет он продавал наркотики, а в 14 напал с ножом на другого члена банды и оказался в тюрьме. Ничем хорошим бы это не закончилось, но судья пожалел Генри и предложил ему выбор: тюрьма или армия.

Раздумывать было не о чем. В армии он нашел применение своей неуемной энергии и любви к опасным приключениям. Он рассказал мне, как в лагере для новобранцев его приучал к дисциплине инструктор, который раньше тоже был в уличной банде. Он сумел разглядеть потенциал в бунтаре Генри. Генри нравилась новая жизнь, у него появились новые друзья. Но потом его отправили в Ирак, где его лучший друг, совсем еще молодой парень Морено подорвался на мине. Генри обвинял в его смерти себя: он был наводчиком орудия и должен был вовремя заметить самодельное взрывное устройство. Генри рассказал мне, что гибель Морено стала для него настоящим потрясением. Он решил отомстить. Как-то вскоре после этого в их автоколонну попытался бросить гранату десятилетний мальчик, и Генри расстрелял его из пулемета. Но этого ему показалось мало: он направил пулемет в толпу людей, стоявших на обочине дороги. Когда спусковой крючок был отпущен, еще девять человек остались лежать на земле, убитые или в агонии. «Большинство из них, — спокойно рассказывал мне Генри, — вообще никакого отношения к нападению не имели. Ну и что, черт возьми? Это же война!» И он пожимал плечами.

Мы, журналисты, любим такие истории: человек выбирает неверный путь, исправляется, потом ошибается снова. Чем это все закончится? Вдруг армия окажется для Генри тяжелее, чем срок в тюрьме? Вернувшись домой, я взял интервью у его матери и девушки. И тогда у меня появились кое-какие сомнения. Часть его историй оказалась правдой, например, его членство в банде и эпизод с ножом. Но многое он преувеличил или приукрасил, а кое-что и откровенно выдумал. Генри утверждал, что оказался в тюрьме вместе с закоренелыми преступниками, но в том штате, где он тогда жил, закон обязывает содержать несовершеннолетних отдельно, независимо от того, в каком преступлении они обвиняются. А потом стали выясняться и более серьезные несовпадения. Больше всего смущало то, что мне никак не удавалось найти никаких записей о смерти его друга Морено. Я отправил Генри письмо с вопросом, не перепутал ли он название места или дату. Никакого ответа. Я просмотрел все списки погибших, но о солдате с таким именем не нашел ничего, абсолютно ничего. Выяснилось, что он существовал только в воображении Генри. Несколько месяцев я пытался добиться от него ответа на мое письмо. Получив его наконец, я спросил, почему он не рассказал мне правду, вместо того чтобы тратить мое время на такую запутанную выдумку. Он объяснил, что боялся моего гнева. Этот ответ Генри показался мне важнее всей выдуманной им истории. Генри так нуждался во внимании и одобрении со стороны кого-нибудь, кто обладал бы в его глазах авторитетом, что ради этого готов был лгать. Этот анекдотический случай показателен с точки зрения долгосрочных последствий, к которым надо быть готовыми, отправляя на войну восемнадцати-девятнадцатилетних парней и заставляя их делать нашу грязную работу. Рядовые солдаты вроде Генри — зачастую всего лишь дети, которым приходится сталкиваться с убийством и смертью еще до того, как окончательно сформируются их представления о добре и зле. Ну а мне этот инцидент еще раз напомнил о том, что, если какой-то рассказ о войне кажется слишком сенсационным, скорее всего, он правдив.

Поделиться с друзьями: