Сито жизни
Шрифт:
— Ты от кого слышал, раб, что Батыркул дважды повторяет одно слово, а? Слова, произнесенные мной, не погибают, скорее погибают подобные тебе бестолковые рабы. Мне не нужны работники, способные лишь вылизывать миски с едой, — для этого предпочитаю держать собак. Мне нужен раб, который беспрекословно выполняет мои приказания. Если у тебя в голове мозги, а не похлебка-жарма, время идет — беги!.. Помни: если рассердишь меня, то вечером, подобно остаткам пищи, будешь выброшен в золу. Отправляйся! Хе, хе, хе! А знаешь ли, что когда я смеюсь, то это значит — ругаюсь! Если еще раз огрызнешься… Представляешь, как бывает, когда туловище лишается головы? Умной голове достаточно слова, бестолковой нужна дубина. Не мое дело учить тебя, как исполнять. Пусть дела биев [8] знает бий, дела рабов знает раб. Я сказал — ты сделал! Мое недовольство равно смерти, моя благодарность равна жизни. Все. Отправляйся. Бай Кулменде любит поспать; хоть волоки его за ногу — не выйдет, захочет остаться дома. А жену его, белую и пышную, подобную топленым сливкам, и вовсе не сдвинешь с места. Собаки его тебя знают. Если узнают и назавтра, полают и перестанут, что тебе с этого, будь ниже травы тише воды. Выполнишь все как нужно, на три дня освобождаю тебя от овец, — мое слово. Как сказал, так и будет. Через год оценю твой труд, дам тебе в руки палку-укрюк — выловишь из табуна любого коня, который приглянется. Мечта слепого — иметь два глаза, не так ли? А твоя мечта — иметь скот, а? Хе, хе, хе… Глаза имеешь. А скот получишь у меня. Все будет в порядке. Отправляйся. Я доверил тебе это дело, считая тебя за близкого. А скажи я кому-нибудь другому, так у того только пятки засверкали бы! На, сшей себе из этого рубаху, штаны. Это чтобы ты молчал. И еще кое-что перепадет. Иди, собака! — С этими словами Батыркул швырнул свернутую ткань. Серкебай подхватил ее…
8
Бий — судья, знавший обычное право.
Бай замолчал — дальше речь держит та самая ткань:
— Вспомнил ли, Серкебай? Ведь ты из этой ткани сшил себе одежду… Где уж дождаться тебе коня… даже речи не может быть… Сам скажи, что ты совершил той ночью. Не заставляй меня напоминать…
Серкебай продолжает боязливо поглядывать на руки своей байбиче. С нетерпением ждет, что она вытащит из сундука.
— Не скажу.
— Не скажешь?
Жена вытащила из сундука белый головной платок. Серкебай затаил дыхание. Белый платок… Который год уже хранится в сундуке. Жена надевала его по выздоровлении или на какой-нибудь радостный праздник. Этот платок много лет назад кто-то повесил на ручку их двери… Было Восьмое марта. В платке оказалась записка: «Я вас жалею. Я жалею вас потому, что вы всегда ходите невеселая. Белый платок поднимает настроение у женщин. Вы будете здоровой, когда наденете его. Беды минуют вашу голову». Байбиче не была удивлена, увидев этот платок, взяла его с безразличием и спрятала в сундук.
И опять голос Прошлого:
— Говорю тебе, расскажи все! А, ты, должно быть, хочешь избавиться от меня, дав уклончивый ответ? Ну хорошо, не говори. Но я отомщу — я снова все покажу тебе! Смотри!
Голос Прошлого гремел, точно гром, у самых ушей Серкебая.
— Не буду смотреть!
— А, не хочешь? Но моя память не притупится. Хоть век живи, все равно не отстану от тебя!
Разве Серкебай не посмотрит!
— Видишь, вот он, Сон-Куль. Слышишь, как пыхтит, гудит, грохочет Святое озеро, разрывая тишину темной ночи. А вот та мелькающая черная тень, — только очень зоркий, привычный глаз способен различить ее, — эта тень — ты. Взгляни-ка — ты торопишься, прыгаешь по кочкам. Это — ты, это — я, это — Прошлое, — сказало Прошлое дрожащим голосом.
Серкебай вгляделся — и увидел: прыгает, пробирается по кочкам через болото вдоль Сон-Куля какая-то женщина, одетая в черное платье до пят; иногда падает, путаясь в полах, снова поднимается… Хотя платье женское — это Серкебай, одет женщиной. То приближается к озеру, то удаляется от него. Когда приближается — озеро в ярости отшвыривает его волной. Одна волна догоняет, надвигается на другую, с каждым разом они все крупнее, все выше, яростнее. Сердитые темные хребты словно пытаются задержать черное платье, когда оно приближается к озеру, разбиваются с силой и шумом, теребят подол, кажется, что еще немного — и разорвут его. Черное платье боится волн. Опасливо озирается, будто преследует его живая сила, пугает его, сулит возмездие. А дальше, обручем охватывая озеро, дыбятся горы. О-о, эти горы — как волны, они словно бы тоже движутся, когда катятся волны, — кажется, что вот сейчас перемахнут через озеро… Над водой слышится жалобный крик. Что это за голос? Кого проклинает, на кого злится? Почему звучит, презирая ночной сон? Может, это утка, а может, какое-то чудище, подстерегающее в образе утки? Почему она кричит прямо над ним? Почему совершенно одинока? Нет, это, должно быть, не утка, что-то другое. Уж не хозяин ли озера? Ведь озеро — святое, оно всегда чисто. К нему не пристает грязь. Если днем и запачкает его кто, то ночью, говорят, оно очищается. Говорят, что ночью оно крепко наказывает того, кто дерзнул опоганить его воды. Есть даже поверье: если случайно попадет в волны озера такой человек, его тотчас утянет на дно. Поэтому купаться здесь может лишь хороший человек — с добрыми намерениями. Издревле повторяют в народе, что озеро накладывает путы на ноги злоумышленников. Но неужели тот, в черном платье, — добрый, хочет добра? Почему крадется вдоль озера? Следы его заносит песком. Видно, боится преследования? Вот побежал. Почему? Почему он торопится? Ах, вон оно что, его подгоняет крик. Но ведь это голос Батыркула… Оказывается, голос заставил его бежать. Или послышалось? А гора, то ли и вправду услышав, то ли рассердившись, — гора ответила эхом. Ответила эхом или закричала сама? Казалось, гора что-то сказала, будто бы назвала чье-то имя. Да не одна гора, а все горы закричали, зашумели, побежали. С вершин низверглись тучи, ринулись друг на друга, начали драться, пинаться, бодаться. Некоторые взвились ввысь, некоторые, устремившись к земле, казалось, погибли. Грохот сотрясал небо. Что-то разорвалось? То ли небо, то ли скала? Почему начали стрелять горы? Друг в друга они стреляют или же в кого-то другого? Что все это — ночь или черные думы вот этого черного платья? Может быть, у него нет черных мыслей? А если так, зачем надел черное платье и крадется в ночи? Это черное платье или черный умысел? Это человек или дьявол, надевший черное платье? Зачем дьяволу идти берегом черного озера?
Еще вчера озеро было другим. Озеро слилось с небом, небо — со скалой. Звезды, точно роса, падали на горы. Да, звезды плавали в озере, резвились, точно маленькие ребятишки. Как жаль, что в озере нет рыбок, а то они играли бы в звезды! Выдры, плавая в озере, раскалывали звезды своими мордочками, отбирали по душе, перекатывали лапками, взваливали себе на спины, превращались на какое-то мгновение в звезды, в настоящие. Они ели эти звезды, пили звезды, перекатывали их вместо мяча. Ах, как красиво было небо в эти минуты — сплошь усеяно звездами! Они не умещались в небе и падали на горы, на равнины, точно спелый виноград. Звезды покрыли рога горных козочек. Луна озарила скалы. Все сияет — весь мир, казалось, смеется.
А сегодня — сегодня все в мире нахмурилось.
Еще вчера в это время, хотя уже стемнело, белые юрты украшали берега Сон-Куля и подножья великих гор, обрамлявших озеро. Поющие голоса девушек и парней удивительно сочетались с этой ночью. Табунщики пели свою песню — «Шарылдан», а девушки и молодые жены — свою, «Бекбеке», ту, что заводят обычно, охраняя летней ночью овец. Пели в несколько голосов, голоса долетали из одного аила в другой, сближались, сливались:
Бекбеке перевалил через перевал, перевалил, ой, На его талии ладно сидит пояс, ой! Зорко стереги, идут многочисленные стада. На его бедре ладно примостился лук, эй!Вот это и есть «Бекбеке». Песня заканчивалась окриками: «У-уйт! Айда-ак! Уйду-уйт!» Но разве они только охраняли стадо от волка? Нет. В песне жили и молодость, и кокетство, и знак, подаваемый возлюбленному. Их чистые, ясные, ласковые голоса сладко усыпляли в юртах не только взрослых, но и детей. А их смех! В ясную лунную ночь ясны и голоса, и желания, и смех.
Кто только не побывал у берегов Святого озера! И богач, отрастивший брюхо, и вечно хмурый судья-бий, и волостной, который не насытится, если и проглотит округу, и бай, привыкший точно костью-альчиком играть жизнью своих рабов, и вор, подобный волку, и двоедушный святоша, насмехающийся исподтишка не только над взрослыми, но и над детьми. Не говоря уже о рабе, что сам себе не хозяин, и о вдове, что днем прячет лицо от солнца, а к ночи падает от усталости, тая свою печаль; не говоря уже об этих горемычных, здесь побывали певцы, самые сладкоголосые и красноречивые в мире, и красавицы, подобные сказочной Акмоор, во лбу которой играли лучи солнца, и борцы, состязавшиеся на свадьбах и поминках, и молодые джигиты, в скачках защищавшие честь своего рода; не только толстопузые баи, но и вечно тощая голь перекатная насытилась видом Сон-Куля. Справлялись поминки, где разыгрывались рабы и девушки-рабыни, отменные скакуны, белые ястребы-тетеревятники и другие птицы; на эти поминки сзывали весь уезд, к ним готовили лучших скакунов. Не только шумная толпа, не только свистящий ветер — само озеро кричало яростно, когда скакуны рвались к славе, — сколько коней сбили копыта, глаза устали глядеть на них! Группами гуляли девушки, одетые в шелка и ситцы, парни засматривались на них… От озера этого несет запахом молока, запахом ребенка, вскормленного материнской грудью… Это пристанище батраков, у которых колени покрыты болячками, а кожа на пятках потрескалась, это пристанище нечестивцев, опьяневших от кумыса, от сна, не различавших явь и сон, способных обругать утку, что с криком проносится над головой, принимая ее за человека. Это край, о котором не расскажешь и за месяц; это место, где гости получали большее удовольствие, чем на пиру. Это край зажиточности, где голодные насыщаются; это край бедности, где сколько ни таскай в юрту, все равно не будет достатка. Знахари-бакши, подобные отъевшимся к осени козлам, захватили эти места; певцы, песни которых сыплются, будто песок, захватили эти места; знатоки, что с решительностью расскажут не только о прошедшем и настоящем, но и о будущем, захватили эти места. Украшали его собою старцы с развевающимися белыми бородами, ополоснувшие свой рот кумысом; украшали его собою и безбородые, мудрые и наблюдательные, хотя и забитые, подобные петухам с выщипанными хвостами; украшали его собой и бурдюки, где пенится кумыс, насыщающие даже самых ненасытных. Это край, где столько холостых джигитов, у которых только-только начали пробиваться усы, сделались главами семейств; это край, где столько молоденьких девушек двенадцати-тринадцати лет, у которых еще не просохло на губах материнское молоко, повыходили замуж. Это место, где было объедено и выкинуто бессчетное множество голов — ягнят, овец, лошадей и коров; где устраивали поминки, свадьбы и угощения, принимая невесток, провожая дочерей, а также и при обрезании; там в честь одного человека резали овцу, а расщедрившись, и одичавшего жеребенка; там играли в кости-альчики, там козлодрание, там погоня за девушками, там дневные посиделки и девушек и молодок — вот что такое Сон-Куль. Обрамляют озеро пестрые горы, и трава на их склонах как шкурки у выдры; кажется, что природа из всего мира выбрала Сон-Куль, чтобы явить здесь человеку свою совершенную красоту.
А десятью днями раньше приехал на Сон-Куль знаменитый сказитель «Манаса» Сагымбай. Вздремнув немного днем, вечером, у костра, принимался он бурлить, словно горная река, затопляя слушателей неисчислимыми богатствами поэзии, а если входил в раж, перед глазами его по-настоящему скакали кони сорока чоро — отважных сподвижников Манаса, и все собравшиеся — и молодые жены, и девушки, и высокомерные искусницы-байбиче, и убеленные сединами старцы — все с восхищением ободряли его. Сагымбай — это народное сокровище; если запоет, о камне, мог расплавить его; сила его была безгранична; казалось, поэтическую неутомимость свою черпает он из моря… Приехав однажды к перекочевавшим на летние пастбища, пробыл с ними до осени и каждый день, каждую ночь пел им сказания «Манаса», изливаясь подобно дождю, и ни разу не повторился, — сколько слышавших его получили истинное удовольствие! Украшая южный берег Сон-Куля, стоит каменный очаг Манаса, о нем сложены предания, и посейчас они на устах старцев… Матери приводят к озеру детей и в миг, когда солнце озаряет землю первым своим лучом, умывают их лица водой Сон-Куля, приговаривая, чтобы были щеки румяными, а глаза черными. И правда, то ли от воды Святого озера, то ли от воздуха, не оскверняющего души, то ли от рвущегося из бурдюка кумыса, пьянящий запах которого слышен за версту, отчего-то живущие у этого озера — и девушки, и юноши, и даже сгорбленные старики и старухи — все здоровые, краснощекие. И для чего же тогда ковыляет это черное платье вдоль святых чистых вод озера, в эту черную, неспокойную ночь? Куда торопится? О чем думает озеро, видя его?
С гор спускается, налетает холодный ветер, будто иголками пронизывает ребра легко одетого человека. Пахнет цветами, пахнет летом, пахнет топленым маслом, кумысом, грибами. Утки и гуси с шумом и гамом плещутся обычно в воде, но сейчас их не слышно — ушли, видать, к середине озера. Возле юрт лают собаки, где-то слышен плач ребенка. Человек в черном платье пробирается-крадется, боится не только заговорить или запеть, но даже и чихнуть, боязливо переступает, затаив дыхание.
— Вглядись хорошенько. Посмотри, как ты идешь-крадешься, словно хищник. Смог бы сейчас, пошел бы сейчас по этой дороге?
Прошлое говорило, стараясь испугать. Серкебай покорился. Теперь он слушался беспрекословно: открывал глаза, когда приказывало Прошлое, закрывал их, вставал, садился, закусывал губу, схватившись за голову, ладонями закрывал уши, произносил какие-то загадочные слова, задавал вопросы, с кем-то спорил, потом соглашался…
Сидящая рядом жена смотрела удивленно и испуганно. Серкебай и не слышал, не чувствовал, как она дергала его за руку, спрашивала о чем-то… Откуда она могла знать, что ее старик встретился с Прошлым…
— Пошел бы я теперь этой дорогой?
Серкебай спрашивал, советуясь сам с собою. Жена поняла по-своему. Скривив губы, поднялась, грузно зашагала по комнате, остановилась возле мужа:
— Что еще за дорога, а?..
— Та дорога…
— Ой-ей! Совсем рехнулся, старый! Что все это значит?
— Этой дорогой… этой дорогой… Что ты знаешь? Сиди себе, не мешай. Или иди лучше — видишь, корова еще во дворе. Подои ее.
Серкебай, кажется, и вправду забыл… «Почему рассказывает мне о черном платье? Что за платье? Если это действительно я, почему тащусь вдоль берега глубокой ночью? Отчего так хмурится озеро, все черно вокруг… В темную ночь, одетый в черное платье… нет, это не я! Чье это платье? Я не надевал… Наговаривает Прошлое. Я чист. Не склонюсь перед наговором…» Серкебай пробовал протестовать. Он действительно не мог припомнить. Не мог представить себя… Перед глазами его опять возник тот, в черном платье. Прошлое приблизило его, показало лучше. Глаза точно у вороватой кошки!..