Сизифов труд
Шрифт:
Лейба был ремесленником. Он тачал обувь на деревянной подошве с верхом из старых ремешков, прикрывающих пальцы и часть стопы. Зимой маленький Лейба бегал по деревням от избы к избе и скупал старые мужичьи сапожища. Иной раз то тут, то там он получал какой-нибудь старый сапог даром, ибо доброму человеку случается сжалиться над другим человеком, даже если это Лейба Конецпольский… Накопив достаточно материала, он отправлялся в казенный лес и срубал ночью большую осину. Затем впрягался с женой в тележку и потихоньку стаскивал разрубленное на куски дерево в свою лачугу. Из этого материала он стругал подошвы. К весне, в течение апреля и мая, начинался спрос на эту обувь, Лейба торговал и получал немного денег на жизнь. Тем не менее, когда наступал июнь – в тех местах последний месяц перед новым хлебом, – дела Лейбы обстояли вовсе плохо. Единоверцы отделывались от него жалкими подачками, пятью, десятью копейками… Тогда он шел в местечко и либо покупал, либо, если удавалось, брал в долг так называемый еврейский хлеб, приносил в Гавронки десятка полтора буханок и продавал соседям, зарабатывая по копейке на фунт. Таким образом, он выгадывал для себя и для своей семьи две, иногда три буханки. Однако даже и не этот месяц был в жизни Лейбы самым худшим. Поистине страшное время наступало тогда, когда почти все обитатели деревни, все, кто только был в силах, шли на заработки «в пшеничные края». Избы запирали на ключ и оставляли на произвол судьбы, в надежде что ничего дурного с ними не случится, а сами всем скопом отправлялись на заработки. Лейба не мог идти с ними, так как жал он плохо и полевые работы были ему не под силу. Поэтому он оставался в пустой деревне и вместе с женой и детьми помирал с голоду. Когда народ весело отправлялся на работы, Лейба буквально терял сознание от горя.
Тут как раз и случилось Марцинеку часто встречать среди созревающих хлебов этого человека с заплаканным лицом и потухшими глазами.
Самой известной личностью не только в Гавронках, но и во всей округе был Шимон Нога. Его знали владельцы отдаленных усадеб, казенные лесничества и купцы в Клерикове. Это был несравненный стрелок, подлинный виртуоз в охотничьем искусстве. В молодые годы, на охоте, он бился с шляхтой об заклад, что пятью выстрелами собьет на лету пять ласточек – и выигрывал. Если бы не неусыпный надзор за ним, он выбил бы всех бекасов, всех куропаток и перепелок, как истребил в лесу всех рябчиков. В прежние времена он исчезал на целые месяцы, бродил по лесам, приманивал рябчиков и истреблял их до единого. Потом его видели в Клерикове у знакомых купцов с мешками птицы. Если где объявлялась пара кочующих серн, Нога был тут как тут, шел за ними, не мог успокоиться, пока не настигал их и не убивал. Никто лучше его не знал, как выкурить барсука и лисицу, как выгнать из норы зайца, спрятавшегося там от гончих, и никто так не знал мира животных, как этот истребитель их. Это был мужик уже в годах, худой, высокий, с прищуренными глазами и не сходящей с губ приятной улыбкой. Марцинек всегда, с самого раннего детства очень любил его. Н'oга умел рассказывать превосходные истории из жизни животных, знал не только лисьи и заячьи повадки, но один умел указать желающим все места в округе, где можно встретиться с «косолапым».
– Ну, старый разбойник, – говорил старик Борович, встречая Ногу в поле, – как ты, всех уже перестрелял? Найдется там еще какой живой зайчишка?
– Много не будет, потому как сейчас уж все промышляют охотой, но еще попадается, слава богу. На Юзефовой горе есть еще тот старый заяц, которого вы в прошлом году подстрелили. Старик уже, здоровье не то, полным ходом в гору, как раньше, теперь уж ему не под силу, а все же бегает еще. На речке было два. Один даже изрядный зайчишка, да вот что-то не вижу его теперь. Уж не повредил ли его кто? А может, испугался молодого панича? Слыханное ли дело – пальба, как в восстание…
– А тебе только того и надо! Теперь ты хоть десять раз в день выстрелишь, все будешь говорить, что это панич из Гавронок порох изводит…
– Э, вельможный пан иной раз такое скажет… – с улыбкой говорит Нога, моргая глазами. – Станет ли старый охотник в начале июля в русачка стрелять? Неужто у меня бы сердце не болело? Да и ружьишко у меня Васильев забрал…
– Ври больше! Люди перед новым хлебом животы подтягивают, а ты что-то, слава богу, не худеешь. Видать, вкусна-таки молодая зайчатина, идет человеку на пользу.
– Ну, что вы скажете, люди мои милые… Да неужто у меня бы совести хватило! Это у меня вот тут, возле ладони, такая дырочка есть, как проголодался – пососал часок, и сыт.
Н'oга не уходил на полевые работы с остальными, утверждая, что у него кость в руке прострелена и потому он не может нагибаться. Он отправлял жену и дочь, а сам сидел дома и ничего не делал. Иной раз ловил раков в реке, но по вечерам никому не удавалось застать его в избе.
Марцинек навещал его ежедневно и часто выманивал в лес или в поля. Н'oга шел без ружья и рассказывал всяческие истории. Когда наступал полдень, оба отправлялись в лес, ложились в глухой тени, Марцинек доставал из сумки хлеб, масло, мясо и делился со спутником. Однажды, когда они лежали на опушке леса, поблизости от прорезавшей округу дороги, Н'oга промолвил:
– В этих местах тоже всякое бывало…
– Ну? – спросил Марцинек.
– Жил в Марславицах мужик, Костур звался. Тоже не последний охотник был. Давно уж умер. И вот было у этого Костура ружьишко – плохонькое, перевязанное, с курком, что твоя кобыла, ну а все же, уж когда он, случалось, выстрелит, так было что подобрать. Вот пришло восстание. [25] В лесу стояли поляки. Шел себе раз этот Костур по дороге на Цепляки, а ружьишко у него под сукманом. И пришел он как раз вот на это место. Смотрит – едут два москаля верхом и ведут между собой повстанца, к лошадям веревками привязан. Одежду шляхетскую, видать, содрали с него, потому как был он в одной рубашке и босиком. Едут эти двое, и едут разбойники рысью, панич мой милый, а как тому-то за ними не поспеть, так они его лупят то один, то другой, нагайкой по башке, по лицу, по чем попало. Спину ему так иссекли, что вся рубашка красная, а кровь прямо по порткам текла и на песке кровавый след оставался, будто после лося раненого. Вот этот Костур и думает себе: до какой же поры вы, сволочи, будете бить беднягу? Слыханное ли дело? Так ему стало жалко, что он решил: коли кто из них, чертей собачьих, еще раз его тронет – выпалю. А тут как раз один возьми и ожги его нагайкой за то, что он упал. Костур поднял ружье, прицелился, да и пальнул. Тут один разбойник кувырком с коня, а другой в три мига отвязал повстанца от седла и ходу во весь дух вперед по дороге. Костур то же самое убежал в чащу и только к вечеру вернулся на это место. Казак лежал мертвый, но и повстанец тоже помер. Только дотащился на четвереньках вон до той пихты. Ну вот, Костур взял и похоронил его вечером. Видите, паничок, распятие на ели? Над ним-то оно и поставлено.
25
Имеется в виду восстание 1863 года.
Действительно, черный, истлевший крест чернел высоко на дереве.
– Костур осмотрел грабителя, – продолжал Нога, – и нашел при нем деньги. Понравилось ему это дело, и с того времени он частенько ходил на разбойников. И хоть бы целая сотня шла, как только он с этого места пальнет, так они и пускаются вскачь. Потом он часто рассказывал нам на охоте, что при каждом грабителе, который оставался на месте, деньги бывали…
Марцинека мало интересовали эти истории. Его «политические убеждения» были не слишком четкими – какие-то смутные отголоски поучений советника Сомоновича и горькой резиньяции отца, который во время восстания потерял прадедовское состояние, насиделся по тюрьмам и притом был несправедливо обижен вожаками восстания.
Поэтому юный Борович предпочитал беседовать с Н'oгой об охоте, чем слушать эти невеселые истории.
Когда же старый браконьер по тем или иным причинам не мог уйти из дому, Марцинек все свободное от скитаний по окрестностям время проводил в своей беседке.
Вскоре после приезда на каникулы он отыскал прекрасное место и, потратив немало труда, устроил себе там уединенное убежище.
Склон ближайшего оврага, в несколько метров высотой, весь порос густыми кустами орешника, ежевики, калины и можжевельника. Кусты, оплетенные диким хмелем, образовали настоящую девственную чащу, ибо ни одна человеческая нога не в состоянии была ступить в глубь этих зарослей.
У подножия обрыва, в тени высоких деревьев, бил ключ очень хорошей воды и разливался кругом в вязкое болото. По берегам его росли высокий, сочный щавель и травы с полыми стеблями, которые служили чем-то вроде соломинок для питья жаждущим путникам, если они не желали ложиться животом на болотистый берег и пить прямо ртом, по-крестьянски.
К ключу надо было добираться по большим плоским камням, брошенным кем-то в незапамятные времена.
Марцинек без памяти полюбил это дикое и уединенное место. Работая топором, мотыгой и лопатой, он проложил от воды вверх тропинку, такую узкую и замаскированную кустарником, что ни один глаз не мог бы выследить ее, а на расстоянии нескольких десятков шагов, у самой вершины, в непроходимейшей чаще устроил беседку. Верхушки кустов, вдоль и поперек переплетенные побегами хмеля, образовали непромокаемую крышу. В небольшой полукруглой нише, вырубленной в терновнике, Марцин выкопал в земле углубление и частью из притащенных издалека камней, частью из дерна сладил широкую скамью и тайничок. В тайничке, искусно затертом землей, были спрятаны порнографические романы, которыми в то время страстно зачитывался четвертый класс, а сверх того – перочинный ножик с длинным лезвием, кастет, дробь, патроны, шпагат и гвозди… В беседку Марцинек входил всегда украдкой, пригнувшись, чего требовали как осторожность, так и природа тропинки, извивавшейся между сомкнутыми кустами терновника. Очутившись в своем убежище, Марцин либо перечитывал в сотый и тысячный раз неприличные абзацы, подчеркнутые синим карандашом компетентными предшественниками, либо вовсе бездельничал и грезил бог знает о чем. Ему мерещились то какие-то фантастически сладострастные сцены, то битва, то путешествия, экспедиции в Америку, приключения в каких-то степях, морские бури, ослепительные победы, одерживаемые не только над краснокожими, но и над турками.
С некоторого времени Н'oга постоянно намекал на глухарей, которые, по его словам, якобы гнездились в каком-то лесном урочище, известном одному ему. Он даже обещал, что когда наступит время новолуния, он сводит туда молодого охотника и научит его приманивать глухарей, с условием, что тот никому об этом не пикнет ни слова, а то как бы не дознались лесники.
Марцинек с величайшим нетерпением ожидал назначенного дня, так как глухари, по рассказам Ноги, были огромные, величиной с откормленного индюка, и крайне редко водились в тамошних лесах. Наконец, после долгого ожидания, наступил день экспедиции. За несколько дней до этого Н'oга велел Марцинеку купить водки и натереть ею двустволку, сумку и самого себя, потому, дескать, что эта птица очень любит запах водки. Марцинек добросовестно и даже с излишним усердием выполнил указания своего ментора. В назначенный день, едва забрезжил свет, Н'oга уже дожидался на опушке. Марцинек, согласно его указаниям, по секрету от отца, купил в корчме полкварты крепкой водки, взял из кладовой целый круг колбасы, буханку хлеба, сухой сыр и изрядный кусок масла, так как поход должен был продолжаться до вечера.
Когда он принес все это, Нога откупорил бутылку, понюхал водку и определил, что «запах есть, манить будет», потом велел Марцинеку чуточку выпить, отойти в кусты, раздеться донага и снова натереться водкой. После этого отошел сам и натирался в зарослях довольно долго. Вскоре за тем они углубились в лес и бодрым шагом направились к Юзефовой горе. Долго шли узкими прогалинами. Наконец в одном прелестном местечке, в чаще сосен с красноватыми стволами, Н'oга остановился, выбрал прекрасно затемненную полянку и сел на землю. Со всяческими церемониями и обрядами он вытащил из-за пазухи какую-то машинку, взял в губы перышко, которым она заканчивалась, и принялся извлекать из нее два рода звуков: монотонное посвистывание в три такта, затем хриплое бормотание. Это продолжалось довольно долго. У Ноги был вид жреца, совершающего таинственный обряд. Время от времени он переставал свистеть, хмурил брови и прислушивался, пристально вглядываясь в глубину леса. Сердце Марцинека стучало в груди, как молот. Он сидел под кустами можжевельника, который тысячами своих иголок колол его шею, держал двустволку наготове и тоже прислушивался. Лес безмолвствовал. Время от времени в его таинственной дали слышался какой-то непонятный звук, заблудившееся эхо из другого бора, словно несущийся по чащам вздох; иной раз крик какой-нибудь птицы нарушал мертвую тишину и, дрожа, замирал вдали. Солнечное сияние сочилось на землю сквозь сбившиеся кроны сосен и белыми пятнами скользило по лесным травам. Маленькие зяблики тихонько посвистывали над головами охотников, словно знали, что никто о них не думает и никто на них не польстится. Лишь около полудня Н'oга перестал приманивать глухарей и грустно сказал: