Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сказание о Майке Парусе
Шрифт:

Бродил безо всякой цели, дышал свежестью и чистотой первого снега, старался разгадать цепочки следов, которые уже успели оставить звери и птицы. Вот вольным скоком промчался оживший после перенесенного страха заяц. А это саженным шагом прошел тревожный лось, ослепленный с непривычки полыханием снегов.

Запоздалый медведь долго, видать, куролесил по тайге. Он прежде, чем залечь в свою берлогу, исхаживает добрый десяток верст, делает огромные прыжки — сметки, делает выпятки — пятится задом наперед, — и все это, чтобы запутать свой след, отвести незваного гостя от берлоги.

Дед Василек рассказывал: если вспугнуть в эту пору косолапого, не дать ему спокойно устроиться на зимней квартире — станет он шатуном, всю зиму будет бродить по тайге, голодный и свирепый, страшный для всего живого. В берлоге же медведь обычно ложится головою к югу и дремлет до весны, без пищи и воды, расходуя накопленный за лето жир — от трех до пяти пудов! Мало того — именно в зимней берлоге у самок нарождаются детеныши, чаще — пара, весом не более полукилограмма каждый. Правда, солидной мамаше, хотя она в берлоге без пищи и воды, не стоит большого труда прокормить этаких малышей до выхода на волю. Так вот устроено в природе: новорожденный теленок, например, в семьдесят раз тяжелее медвежонка, а ведь корова по весу почти равна медведице...

Словом, не напрасно прожил Маркел в тайге, нахватался лесной грамоты у деда Василька. Теперь вот и сам читает следы, словно строки увлекательной книжки.

Вот отпечаталась ажурная цепочка — пробежала лесная мышь. След ведет к рябиновым кустам, под которыми снег опрыскан рубиновыми ягодами. Много ли мышке надо? Съела одну-две горьковатые ягодки и, прокопав норку, тут же исчезла под снегом.

А это из темного ельника к лакомому рябиннику тянутся глубокие крестики-наброды глухаря. Но следы обрываются внезапно, только росчерки крыльев остались на снегу: птицу кто-то спугнул. И точно: в стороне, по-за кустами, звездочками отпечатан осторожный лисий след. Не повезло тут рыжей, и она махнула на поляну — попытать счастья, распутать ночную заячью карусель...

В любую пору года живет в природе живое!

К вечеру похолодало. Прихваченный легким морозцем снежок запел под сапогами, складно запел:

Прозрачна у берез кора, А под корой — бунтуют соки... Я в лес вхожу, как в божий храм: Снимаю шапку на пороге...

Маркел не знал, хорошо или плохо получаются у него стихи. Каинские товарищи по кружку Ялухина хвалили: особенно нравились им агитки и сатира на купцов да кулаков. Он никогда здесь себя не насиловал: просто «накатывало» порою, и складные строчки рождались сами собой.

Перед ним еще не встали во весь рост гигантские тени Пушкина и Некрасова, которым он невольно подражал, а потому сейчас вот наивно, может быть, Маркел решил: вот оно, мое призвание в жизни — поэзия! И нечего метаться: пушкинские, некрасовские строки разили почище, чем сабля Митьки Бушуева. Буду жить в тайге, как дед Василек, и отсюда посылать бури на головы врагов...

К лесной сторожке он подходил в сумерках. Еще издали, меж деревьями, увидел желтый огонек: явился, значит, старик.

Василек пришел из деревни грустный, непривычно молчаливый. Только за чаем удалось его разговорить, выспросить новости.

— Плохие, парень, вести, — сказал старик. — В Омске объявился новый правитель — какой-то Колчак... абмирал. И с первых же ден показал свои волчьи зубы. Счас по всем деревням шастают каратели — силком забирают на службу парней, отымают у мужиков хлеб и скотину... Побывали и в Минино — не обошли стороной. У старухи моей — чо уж там, кажись, грабить? В пригоне — нор нарыли кони, в кармане — вошь на аркане. Дак не побрезговали — забрали мой тулуп. Хороший ишшо был тулупчик, дубленый. Старуха было кинулась отымать — по голове огрели, неделю не подымалась... Так-то вот, парень... В голос воет старуха — проклинает и лес, и меня, што на произвол судьбы ее покинул. А чо делать — ума не приложу. Уйти — все пожгут, повыведут микешки... под шумок-то. Мне ба время переждать, штоб какая ни на есть твердая власть пришла, под охрану свою лес-то взяла...

Долго сидели молча.

— Да, этот, видать, похлеще Временного всесибирского, на ходу подметки рвет, — неопределенно сказал Маркел.

— Можа, и он — временный?

— Поживем — увидим. Сюда-то, к нам в тайгу, никаким колчакам не добраться.

Дед Василек посмотрел на Маркела — пристально и удивленно.

* * *

Утром Маркел поднялся рано, стал собирать свою котомку.

— Эт куда? — полюбопытствовал старик, еще лежавший на нарах.

Маркел не ответил. Наверное, не слышал. Лицо его было бледно от бессонной ночи, серые глаза запали и лихорадочно блестели. Он быстро собрался, торкнулся в дверь и лишь на пороге, вспомнив, остановился:

— Спасибо за хлеб-соль, отец...

ГЛАВА IV

Солдатушки, бравы ребятушки...

После полудня, за густым ельником, за крутой излучиной Тартаса открылось Шипицино — большая старинная деревня. Дома здесь крепкие, кряжистые, рубленные из вековых лиственниц. Время не властно над такими постройками, с годами они становятся еще прочнее. Только бревна темнеют от старости и словно бы светятся изнутри кремовым, благородных оттенков, светом.

Как ни бедуют многие шипицинцы, а дома у всех — что терема. И то сказать: жить в лесу да не срубить себе путевую хоромину — это надо быть или калекой, или безнадежным лодырем.

Только избенка Рухтиных — Маркел издали ее приметил — разнится от всех. Ветхой старушонкой сползла она по пологому откосу к самой реке и остановилась, усталая, кособокая, опершись на костыли-подпорки, тускло глядя на мир маленькими подслеповатыми окнами.

Ох, как труден батрацкий хлеб, когда трое у Ксении Семеновны на руках, один одного меньше! Одна надежда на старшего, Маркела, была, а оно вот как случилось: опериться не успел — улетел в чужой город. Непонятное даже матери беспокойство, тревога какая-то снедали сына, гнали из-под родительского крова. А ведь радовалась поначалу: помощник рос золотой, до работы охочий — за что ни возьмется, все горит в его руках. Пристрастился к книжкам, они и сгубили парня, — так думала о сыне Ксения Семеновна...

У Маркела сладко заныло сердце, когда подходил он к родной избе. Как ни сурово было голодное и холодное детство, а все ж осталось оно в памяти самой счастливой порою...

Дуплистая ветла на огороде, куда лазал он мальчонкой зорить грачиные гнезда... Лужайка перед избой, где по весне появлялась первая проталина, покрытая полегшей прошлогодней травою... Скрипучий журавель с деревянной гулкой бадьею: в ненастье ветер раскачивал бадью, и она глухо гудела, бухаясь о сруб колодца. Однажды, еще несмышленышем, Маркел умудрился забраться в эту огромную бадью, она сорвалась и ухнула вниз. Хорошо, мать была поблизости, полумертвого, вытащила его вместе с бадьей из колодца. Мать рыдала в истерике, а соседки дивились чуду: не разбился ребенок, не вывалился в ледяную воду — теперь сто лет будет жить...

Ксения Семеновна встретила сына слезами. Повисла на шее, обмякла вся, затряслась в рыданиях. Маркел растерялся, не знал, что делать: неловко гладил мать по спине с выпирающими лопатками, бормотал что-то несвязное. Он и сам готов был разреветься. Осторожно подвел к лавке, посадил. И только теперь разглядел, как постарела мать. Русые волосы иссеклись, поредели. А ведь помнил — раньше была тугая, до пояса коса. Иссохла, потемнела лицом, только глаза были прежние: большие, серые, всегда печальные. Одни эти глаза и жили теперь, и светились на темном, как у старинной иконы, лице.

Поделиться с друзьями: