Сказание о Старом Урале
Шрифт:
Шелестела листва на березах, перешептываясь с ветром. Огромный лунный диск в мареве вечерних испарений казался раскаленным докрасна. Полоса света от него, мелькнув по земле, пролегла широкой дорогой поперек Чусовой, озарила городок за кольцом стен и посады вокруг. Луна будто нарочно показывала Семену дело его рук, привычное и дорогое. Он видел, как менялись оттенки лунного света, пока диск поднимался все выше и, наконец, не залил всю округу устойчивой, торжественной холодной голубизной. Уже легла на землю черная тень березовой листвы, а у сидящего человека лунный свет посеребрил голову. Но в этом свете просто лучше видна эта седина в волосах, да и морщины не спрячешь. Годы всей своей тяжестью легли на плечи, пригнули их. Годы! Семен знал теперь, что это они научили его чаще возвращаться к мыслям о прожитом, уходить от людей на свидание с самим собой. Годы! Оставленные ими морщины на лбу – это рубцы и раны, обретенные в единоборстве с мыслью, тревогами, заботами. Разум не хочет мириться с надвигающейся старостью. Как надоедливая кликуша, она шамкает беззубым ртом о вечном покое, заставляет думать о спасении души, приказывает забыть земные радости и услады. Но в ответ на этот шепот стучит в его мятежное, непокорное сердце, гонит горячую еще кровь. Недавно он узнал, что Катерина уже ревнует его к молоденькой Анюте, на чье присутствие в прирубе Семен сперва обращал так же мало внимания, как в свое время не замечал ее присутствия отец. И, когда Катерина Алексеевна стала отзываться об Анюте с ревнивой злобой, Семен вдруг заметил красоту и обаяние своей молодой домоправительницы. Теперь светлый образ ушедшей невесты невольно стал заслоняться другим, новым женским образом. Сначала мысль об этой молодой, едва разбуженной женственности показалась ему кощунственной и греховной. Усилием воли он победил эту мысль, но она возвращалась все настойчивее. С горечью он думал о грузе лет на плечах, стыдился мыслей о радостях любви и гнал их от себя, потому что уже не верил в себя, не чаял в себе силы дать счастье; а брать его без отдачи – значило не любить, а покупать... Быть купцом он мог в торговых делах. Но не в любви! И потому он до сих пор не позволял разгораться новому огоньку в сердце.
Вокруг городка в посадах лаяли собаки, когда яркой лунной ночью Семен вернулся домой. Прошел мимо Анюты, спавшей на лежанке. Она проснулась от скрипа двери, поднялась и спросила испуганно:
– Хозяин, что ли?
Он успокоил ее и хотел пройти в свою горницу, но задержался у рукомоя.
– Пошто встала?
– Может, воды надобно?
– Ложись.
– Не засну. Раздумаюсь про разное. Доля у меня теперь не больно завидная.
Она налила воды в рукомой и повесила ковш на край кадушки. Семен тронул ее руку.
– Вели мне уйти, Анюта.
– Разве посмею?
– Гони меня, Анюта, от себя!
– Не вольна.
Семен обнял ее, почувствовал, как она прижалась к нему. Пахло от нее свежей травой.
– Анюта!
И в эту минуту раздался стук в дверь. Семен, боявшийся дурных вестей о Голованове, торопливо отворил дверь, вышел на крыльцо и увидел перед собой на лунном свету какую-то монахиню.
– Пришла навестить тебя.
– Анна?
– По голосу узнал? Только не Анна, а черница Ксения перед тобой. Чать не забыл, что сам подал мысль о монашестве?
– Пошто пришла?
– Повидаться. Заставлю поверить, что без тебя жизнь не под силу. Теперь рядом с тобой буду. Стану за тебя, многогрешного, молиться.
– О себе молись. Уходи!
Семен захлопнул дверь, и монахиня слышала, как лязгнула железная щеколда.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Одно из самых красивых мест на Каме называется Тихие горы. Два мыса, поросших пихтовыми и сосновыми лесами, врезаются здесь в реку, словно сохи. Между мысами – спокойная заводь.
Третьи сутки стояли здесь в прибрежных кустах под обрывами струги вольницы Ермака. Зашли они в заводь после боя с царской дружиной. Битва произошла на Каме близ устья Вятки и кончилась вничью, хотя дрались лихо.
Царские дружины сошли к низовьям Камы, а Ермак увел вольницу к Тихим горам. В Ермаковой ватаге после битвы недосчитались сорока восьми человек, и много людей было ранено. У Тихих гор сошло на берег со стругов человек пятьсот. Расположились по-хозяйски: наставили шалашей, спрятали суда, поставили караулы.
Прошлой ночью к Ермаку караульные привели чужого охотника, одетого по-дорожному. Но назвался он строгановским человеком и вручил атаману грамоту от своего хозяина Семена Строганова с согласием взять вольных людей к себе на ратную службу. Атаман уже собирал сотников и читал строгановское послание. Сам Ермак решил принять предложение хозяина Камы, тем более посланец устно намекал, сколь большие ратные дела ждут вольницу на пользу всего государства. После совета с сотниками Ермак собрал и войсковой круг. Слово свое к ватажникам он закончил так:
– Посему, кто охочь, братцы, со мной в службу Строганову податься, всех милости прошу! Ежели кому служба не по нутру, тем – вольная воля идти на все четыре стороны. Им я боле не атаман и не товарищ. Кто со мной обручь пойдет, тем крепко стоять на слове и помнить: служба будет нелегкая, Руси на пользу, а кто вознамерится на службе этой воровство чинить и пакостить, того не царские воеводы и не строгановские дружинники, а сам я научу, каково клятву рушить!
Ватажники приняли новость о решении атамана радостно. Однако Ермак не хотел спешить и велел после схода всем хорошенько подумать еще денек. Сотникам же приказал поговорить с каждым по отдельности, обсудить предложение Строганова со всех сторон и лишь после этого дать окончательный ответ.
2
Купается жаркое солнце в Каме, и от этого вода в блестках, как чешуя на карасе. На берегу, у подножья Тихих гор, в лагере Ермаковых станичников подходил час обеда. Казаки, с утра разбредшиеся по округе – кто на охоту, рыбную ловлю или по грибы, кто к смолокуренным ямам, наспех слаженным на опушке, кто в дозоры и на разведку, – теперь кучками собирались на берегу, где артельные кашевары уже развесили над кострами закопченные котлы. Славной рыбы-царицы, камской стерляди, наловили донными сетями столько, что во всех котлах вскипала знатная уха.
Походный кашевар атаманского струга, старый казак, весь в рубцах и ранах, прозванный товарищами Бобылем Седым, затеял сварить, как сам он выражался, уху боярскую, красную, но потребовал себе доброхотных молодых помощников, чтобы сперва вычистить и выпотрошить изрядную партию другой, чешуйчатой, рыбы.
Охотники нашлись, и вскоре все живое содержимое трехведерной деревянной бадьи – судаки, ерши, язи и лещи – перекочевали в объемистый чугунный котел, давно служивший всему экипажу струга.
Кашевар подбросил в рыбный навар луку, чесноку, шафрану и перцу – уху с такой приправой и называли красной. Когда же рыбье мясо стало само отваливаться от костей и цвет варева сделался янтарным, повар велел слить через редкую холстину навар в бадью, а все разваренное рыбье мясо, оставшееся вместе с костями на холстине, попросту бросил в сторонку. Казаки, дивясь такому расточительству, с любопытством ждали, что же последует дальше.
Бобыль Седой священнодействовал, как вогульский шаман!
Он разгреб горячие угли костра и извлек из жара другой чугунок, небольших размеров, где варилось «сарацинское пшено» (которое впоследствии стали называть рисом). Запасец этой редкой крупы, взятой под Астраханью во время разбойничьего налета на персидских купцов, уже подходил к концу; атаман велел нынче выдать из него всем понемногу для заправки ухи.
Разваренную крупу повар переложил в котел, залил янтарным рыбным отваром из бадьи, велел кликать весь свой экипаж «к столу».
Атаманский струг брал в походе человек с полсотни. Все помаленьку собрались вокруг котла и костра, сидели на песке, на бревнах, а кто даже не поленился подложить под спину шемаханский ковер, тоже из взятых в бою на Волге. Ждали трапезу, окружив костер широким кольцом: гребцы и кормчие, пищальники и пушкари, стрелки-«затинники», охотники-разведчики, трубачи и сурначи, барабанщики и знаменосцы; был среди этого пестро одетого люда даже приставший к ватаге дьячок из волжских поповичей, умевший внятно читать вслух две молитвы – заупокойную и благодарственную, чем и выручал ватажников перед трапезой и после сражений. Впрочем, благочестивый дьячок знал еще и кузнечное ремесло, что для дружины было почти столь же важно, как и его молитвословное искусство.