Сказка о правде
Шрифт:
«Вот и я такая же, — думала Милочка, — как эта гвоздичка, для всех ничтожная, а Сережа меня заметил и любит больше всех, и он тоже так, для всех какой-то заика, а я в нем люблю даже и то, что он заикается. Пусть же я буду гвоздичка, а он — голубой василек».
При мысли о голубом васильке ей вспомнилось что-то смутно, как будто она видела что-то голубое во сне. Но как только она сделала усилие над собой вспомнить сон, в памяти будто ящик задвинулся, и все исчезло.
«А может быть, — продолжала думать Милочка, — и каждый человек может сложиться с другим человеком в одного, как мы сложились с Сережей?» Милочка, встретив в себе такую мечту, громко засмеялась и даже всплеснула ладошками, и ей стало от радости тесно оставаться в поле одной, нарочно оглянулась назад, не догоняет ли ее Сережа. Вот бы теперь ему это сказать.
Но Сережа еще не выходил на озорную тропу, а Милочка найденную удивительную мысль продолжала развивать в одиночку.
«А если, — думала она, — в любви мы складываемся в одного человека, то вот почему, значит, когда полюбишь, то все люди приходят к тебе как хорошие, и не то что люди, а даже и цветы, и деревья, и птицы, и животные, и солнце, и месяц, и звезды — весь мир в это время глядит на тебя и тоже весь по твоему примеру хочет сложиться в одно».
В это время Милочка незаметно для себя перешла с луга на поле голубого цветущего льна и, увидав вокруг себя все голубое, вдруг вспомнила сон: ей этой ночью привиделся Алеша, и так ясно, так отчетливо, в сатиновой голубой рубашечке, каких у него никогда не бывало, и ворот на рубашке-косоворотке был отстегнут: никогда косовороток он не носил, но тут ему это очень шло.
«Так вот отчего, — подумала Милочка, — мне тогда он был все как-то не тот, и, значит, я его не любила: ему не хватало голубой сатиновой косоворотки. А когда я теперь полюбила Сережу, то, конечно, и его люблю: он такой хороший в голубой рубашечке, он мне теперь как ребенок мой собственный».
Так она шла полем, и всюду сквозь желтую зелень глядели на нее одинаковые и бесчисленные голубые цветочки. Незаметно для нее догнал ее Сережа, и они вместе пошли.
— Сереженька, — сказала Милочка, — я сегодня ночью сон видела, и забыла, а когда вошла в лен, то вдруг вспомнила: голубой лен напомнил голубую сатиновую рубашку, каких никогда не бывало, и на голубом было лицо Алеши, измученное, и глаза его прямо на меня глядели…
— С упреком?
— Напротив, он так любовно в жизни никогда на меня не глядел. Если бы он хоть раз в жизни так на меня посмотрел, так я бы, наверно, тебе не досталась.
— С ним бы жила?
— Нет, наверно, ни с ним, ни с тобой… жила бы для всех, как садовник: он любит все цветы и каждый — больше.
И она подробно ему рассказала все: и как красную гвоздичку нашла, и как ей каждый цветочек лучше всех показался, и потом из всего — из людей, цветов, птиц, животных — сложился Весь человек.
— Это все я хорошо знаю, — ответил Сережа, — я часто думал об этом, только не знал, что о такой мечте можно, как мы с тобой говорим, кому-то сказать.
— Удивительно все у нас с тобой вместе складывается, мы с тобой необычайно похожи!
И так они пришли в МТС.
ЧЕРНЫЙ ДРОЗД
…Домик, где жила Милочка, был точно такой же, как и все недостроенные домики в нашем поселке. На эти домики легла тень судьбы, разводящей начала с концами: началось и остановилось, а кончится после войны, когда все переменится и мы сами будем другими. Но внутри домика Милочки наперекор всему было и светло, и чисто, и наивно-уютно.
Всюду, перебегая, перекрещивались половички на чистом полу. На стене у одной тахты висело охотничье ружье Алексея Мироныча.
Милочка сидела на золотистой тахте и сматывала в клубок нитки. Против нее на чурбане сидел Сережа с пасьмой ниток на руках. Ему трудновато было подравнивать левую испорченную руку к правой, хорошей, но он как-то исхитрялся и виду, что ему неудобно, не показывал. При малейшей ошибке или просто мелькнувшей неуверенности в том, что не выйдет у него как следует, в чутких глазах его, как зыбь на воде, пробегала милая испуганность с готовностью немедленно повиниться. Милочка этим испугам сейчас же, как они появлялись, отвечала веселостью, и тогда глаза друга ее вспыхивали радостью. Это была пара милая, всем на радость.
Удивляет меня всегда и радует, что если такая пара появляется в природе, то все разные птицы, зверушки, цветочки, ароматы растений и все прекрасное соединяется в одно и служит любящим и день и ночь: днем поет жаворонок, ночью поет соловей.
Да вот и я сам, как подумаю о счастливцах, так будто превращаюсь в любимого мною певца вечерней зари — черного дрозда с золотым клювом, Когда уж от реки туман поднимается, сажусь я черным дроздом на самый верхний пальчик высокой ели и пою. Слышит ли кто меня — не знаю, не для себя я пою, а управляю зарей: свистну по-своему — и все небо разделится на голубое и красное, на иной лад посвищу — и спустятся на красное синие кружева. И так, пока не станет совсем темно, под свист моего птичьего язычка совершаются непрерывно служебные перемены в цветах.
Может быть, с высоты этой ели видно больше, чем думают люди. Я свищу и зову любовно всмотреться в эти милые лица: их, таких, точно еще не бывало на свете, и они в первый раз так сложились. Скорей же спешите обрадоваться, а то ведь и они, как эти цвета на заре, немного побудут, и переменятся, и уйдут навсегда.
— Сережа, милый, — говорит она, — толкни локтем окно, дай сюда больше воздуху.
Сережа попятился, толкнул, открыл окно…
— Такая тишина! — щебечет по-птичьи Милочка. — Мне кажется, я никогда такой тишины не слыхала, единственный поет певчий дрозд. Ты видишь его? Вот он, черный на красной заре.
— Вижу, вон сидит на верхнем пальчике елки — это черный дрозд с золотым клювом.
— А погляди, Сережа, как там, у реки, завертывается туман, будто кто-то большой курит и дым пускает колечками.
— Это, Милочка, древний птичий бог сел покурить у реки.
— Ну вот, мы кончили, смотри, какой большой клубок намотали. Как чудесно вечереет! Подвинься к окну, давай немного перед сном посидим, помечтаем.
Оба сели к окну на один чурбан и осмерклись, как парочка кур на шестке.
Мало-помалу совершенно погасла вечерняя заря, черный дрозд прекратил свою песню и с высокого дерева, прежде чем улететь, последним свистом объявил ночь.
Тогда древний бог, наказавший человека изгнанием, возвратил этим двум у окна свое благоволение и передал в их собственные руки продолжение великолепного творчества мира, прерванное непослушанием.
СТРАННИК
Человек в лесу, похожий на тень, идет, пошатываясь, от дерева к дереву… Сил у него только, чтобы не спеша, с передышкой у всякой полянки, переставлять свои ноги. Душа его свернулась, воображение и память оставили его совершенно, и глубокое сострадание к нему, мое или твое, я уверен, не удовлетворится одной человеческой помощью. Только теперь, когда у меня самого душу мою при виде такого человека срывает с места, я, наконец, начинаю понимать в сокровенной сущности своей огненные слова: «Не мир, но меч» — и добродетель прощенья и забвенья оставляю за собой, как пережиток детства.
Так идет в лесу человек, и могу ли я так оставить его и не помолиться за него новой, поднявшейся на сердце молитвой:
«Помоги мне все понять, ничего не забыть и ничего не простить!»
Третий раз уж этот странник бежал из плена, и теперь, пожалуй, он больше бы и не решился: так был он слаб. Но в последний раз пленным бросили лошадь, как собакам. Люди терзали сырое мясо. После этого их вовсе забыли, и так пришлось куда-то идти…
Накануне была метель с сильным ветром, пурга залепила деревья. Когда из-под низкого неба, темносерого, мало-помалу начал исходить утренний свет, в лесу не было, как всегда на рассвете, что свет обнимает собою темный лес. Теперь тот утренний свет падал на белые от свежего снега деревья, и рассвет, как отсвет, начинался внутри леса. Казалось, что лес светил сам от себя.