ЖАНРЫ

Сказки об Италии и не только… (сборник)

Горький Максим

Шрифт:

– Один год сильно морозен был, и стали в город заходить волки с поля, то собаку зарежут, то лошадь испугают, пьяного караульщика заели, много суматохи было от них! А отец твой возьмёт ружьё, лыжи наденет да ночью в поле, глядишь – волка притащит, а то и двух. Шкуры снимет, головы вышелушит, вставит стеклянные глаза – хорошо выходило! Вот и пошёл дядя Михайло в сени за нужным делом, вдруг – бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло перехвачено – ничего не может сказать. Штаны у него свалились, запутался он в них, упал, шепчет – волк! Все схватили кто что успел, бросились в сени с огнём, – глядят, а из рундука и впрямь волк голову высунул! Его бить, его стрелять, а он – хоть бы что! Пригляделись – одна шкура да пустая голова, а передние ноги гвоздями прибиты к рундуку! Дед тогда сильно – горячо рассердился на Максима. А тут ещё Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто голову – нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют – люди, конечно, бояться, кричат. А по ночам – в простынях пойдут, попа напугали, он бросился на будку, а будочник, тоже испугавшись, давай караул кричать. Много они эдак-то куролесили, и никак не унять их; уж и я говорила – бросьте, и Варя тоже, – нет, не унимаются! Смеётся Максим-то: «Больно уж, говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя голову!» Поди говори с ним…

– И отдалось всё это ему чуть не гибелью: дядя-то Михайло весь в дедушку – обидчивый, злопамятный, и задумал он извести отца твоего. Вот, шли они в начале зимы из гостей, четверо: Максим, дядья да дьячок один его расстригли после, он извозчика до смерти забил. Шли с Ямской улицы и заманили Максима-то на Дюков пруд, будто покататься по льду, на ногах, как мальчишки катаются, заманили да и столкнули его в прорубь, – я тебе рассказывала это…

– Отчего дядья злые?

– Они – не злые, – спокойно говорит бабушка, нюхая табак. – Они просто глупые! Мишка-то хитёр, да глуп, а Яков так себе, блаженный муж… Ну, столкнули они его в воду-то, он вынырнул, схватился руками за край проруби, а они его давай бить по рукам, все пальцы ему растоптали каблуками. Счастье его – был он трезвый, а они – пьяные, он как-то, с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и ушли – дескать, сам потонет! А он вылез, да бегом, да в полицию – полиция тут же, знаешь, на площади. Квартальный знал его и всю нашу семью, спрашивает: как это случилось?

Бабушка крестится и благодарно говорит:

– Упокой, господи, Максима Савватеича с праведными твоими, стоит он того! Скрыл ведь он от полиции дело-то! «Это, говорит, сам я, будучи выпивши, забрёл на пруд да и свернулся в прорубь». Квартальный говорит: «Неправда, ты непьющий!» Долго ли, коротко ли, растёрли его в полиции вином, одели в сухое, окутали тулупом, привезли домой, и сам квартальный с ним и ещё двое. А Яшка-то с Мишкой ещё не поспели воротиться, по трактирам ходят, отца-мать славят. Глядим мы с матерью на Максима, а он не похож на себя, багровый весь, пальцы разбиты, кровью сочатся, на висках будто снег, а не тает – поседели височки-то!

Варвара – криком кричит: «Что с тобой сделали?» Квартальный принюхивается ко всем, выспрашивает, а моё сердце чует – ох, нехорошо! Я Варю-то натравила на квартального, а сама тихонько пытаю Максимушку – что сделалось? «Встречайте, шепчет он, Якова с Михайлой первая, научите их говорили бы, что разошлись со мной на Ямской, сами они пошли до Покровки, а я, дескать, в Прядильный проулок свернул! Не спутайте, а то беда будет от полиции!» Я – к дедушке: «Иди, заговаривай кварташку, а я сыновей ждать за ворота», и рассказала ему, какое зло вышло. Одевается он, дрожит, бормочет: «Так я и знал, того я и ждал!» Врёт всё, ничего не знал! Ну, встретила я деток ладонями по рожам – Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако бормочет: «Знать ничего не знаю; это всё Михайло, он старшой!» Успокоили мы квартального кое-как – хороший он был господин! «Ох, говорит, глядите, коли случится у вас что худое, я буду знать, чья вина!» С тем и ушёл. А дед подошёл к Максиму-то и говорит: «Ну, спасибо тебе, другой бы на твоем месте так не сделал, я это понимаю! И тебе, дочь, спасибо, что доброго человека в отцов дом привела!» Он ведь, дедушко-то, когда хотел, так хорошо говорил, это уж после, по глупости, стал на замок сердце-то запирать. Остались мы втроём, заплакал Максим Савватеич и словно бредить стал: «За что они меня, что худого сделал я для них? Мама – за что?» Он меня не мамашей, а мамой звал, как маленький, да он и был, по характеру-то, вроде ребёнка. «За что?» – спрашивает. Я – реву, что мне больше осталось? Мои дети-то, жалко их! Мать твоя все пуговицы на кофте оборвала, сидит растрёпана, как после драки, рычит: «Уедем, Максим! Братья нам враги, боюсь их, уедем!» Я уж на неё цыкнула: «Не бросай в печь сору, и без того угар в доме!» Тут дедушко дураков этих прислал прощенья просить, наскочила она на Мишку, хлысь его по щеке – вот те и прощенье! А отец жалуется: «Как это вы, братцы? Ведь вы калекой могли оставить меня, какой я работник без рук-то?» Ну, помирились кое-как. Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем с нами в другие города – скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить. С первым пароходом поплыли они; как с душой рассталась я с ними, он тоже печален был и всё уговаривал меня – ехала бы я в Астрахань-то. А Варвара радовалась, даже не хотела скрыть радость свою, бесстыдница… Так и уехали. Вот те и – всё…

Она выпила глоток водки, понюхала табаку и сказала, задумчиво поглядывая в окно на сизое небо:

– Да, были мы с отцом твоим крови не родной, а души – одной…

Иногда, во время её рассказа, входил дед, поднимал кверху лицо хорька, нюхал острым носом воздух, подозрительно оглядывал бабушку, слушал её речь и бормотал:

– Ври, ври…

Неожиданно спрашивал:

– Лексей, она тут пила вино?

– Нет.

– Врёшь, по глазам вижу.

И нерешительно уходил. Бабушка, подмигнув вслед ему, говорила какую-нибудь прибаутку:

– Проходи, Авдей, не пугай лошадей…

Однажды он, стоя среди комнаты, глядя в пол, тихонько спросил:

– Мать?

– Ай?

– Ты видишь, что ли, дела-то?

– Вижу.

– Что ж ты думаешь?

– Судьба, отец! Помнишь, ты всё говорил про дворянина?

– Н-да.

– Вот он и есть.

– Голь.

– Ну, это её дело!

Дед ушёл. Почуяв что-то недоброе, я спросил бабушку:

– Про что вы говорили?

– Всё бы тебе знать, – ворчливо отозвалась она, растирая мои ноги. Смолоду все узнаешь – под старость и спросить не о чём будет… – И засмеялась, покачивая головою.

– Ах, дедушко, дедушко, малая ты пылинка в божьем глазу! Ленька, ты только молчи про это! – разорился ведь дедушко-то дотла! Дал барину одному большущие деньги-тысячи, а барин-то обанкрутился…

Улыбаясь, она задумалась, долго сидела молча, а большое лицо её морщилось, становясь печальным, темнея.

– Ты о чём думаешь?

– А вот, думаю, что тебе рассказать? – встрепенулась она. – Ну, про Евстигнея – ладно? Вот значит:

Жил-был дьяк Евстигней,Думал он – нет его умней,Ни в попах, ни в боярах,Ни во псах, самых старых!Ходит он кичливо, как пырин,А считает себя птицей Сирин,Учит соседей, соседок,Всё ему не так да не эдак.Взглянет на церковь– низка!Покосится на улицу – узка!Яблоко ему – не румяно!Солнышко взошло – рано!На что ни укажут Евстигнею,А он:

бабушка надувает щёки, выкатывает глаза, доброе лицо её делается глупым и смешным, она говорит ленивым, тяжёлым голосом:

– Я-ста сам эдак-то умею,Я-ста сделал бы и лучше вещь эту,Да всё время у меня нету.

Помолчав, улыбаясь, она тихонько продолжает

И пришли ко дьяку в ночу беси:– Тебе, дьяк, не угодно здеся?Так пойдем-ко ты с нами во ад,Хорошо там уголья горят!Не поспел умный дьяк надеть шапки,Подхватили его беси в свои лапки,Тащат, щекотят, воют,На плечи сели ему двое,Сунули его в адское пламя.– Ладно ли, Евстигнеюшка, с нами?Жарится дьяк, озирается,Руками в бока подпирается,Губы у него спесиво надуты,– А – угарно, – говорит, – у вас в аду-то!

Закончив басню ленивым, жирным голосом, она, переменив лицо, смеётся тихонько, поясняя мне:

– Не сдался, Евстигней-то, крепко на своем стоит, упрям, вроде бы дедушко наш! Ну-ко, спи, пора…

Мать всходила на чердак ко мне редко, не оставалась долго со мною, говорила торопливо. Она становилась всё красивее, всё лучше одевалась, но и в ней, как в бабушке, я чувствовал что-то новое, спрятанное от меня, чувствовал и догадывался.

Всё меньше занимали меня сказки бабушки, и даже то, что рассказывала она про отца, не успокаивало смутной, но разраставшейся с каждым днём тревоги.

– Отчего беспокоится отцова душа? – спрашивал я бабушку.

– А как это знать? – говорила она, прикрывая глаза. – Это дело божие, небесное, нам неведомое…

Ночами, бессонно глядя сквозь синие окна, как медленно плывут по небу звёзды, я выдумывал какие-то печальные истории, главное место в них занимал отец, он всегда шёл куда-то, один, с палкой в руке, и – мохнатая собака сзади его…

XII

Однажды я заснул под вечер, а проснувшись, почувствовал, что и ноги проснулись, спустил их с кровати – они снова отнялись, но уже появилась уверенность, что ноги целы и я буду ходить. Это было так ярко хорошо, что я закричал от радости, придавил всем телом ноги к полу – свалился, но тотчас же пополз к двери, по лестнице, живо представляя, как все внизу удивятся, увидав меня.

Не помню, как я очутился в комнате матери у бабушки на коленях, пред нею стояли какие-то чужие люди, сухая, зелёная старуха строго говорила, заглушая все голоса:

– Напоить его малиной, закутать с головой…

Она была вся зелёная, и платье, и шляпа, и лицо с бородавкой под глазом, даже кустик волос на бородавке был, как трава. Опустив нижнюю губу, верхнюю она подняла и смотрела на меня зелёными зубами, прикрыв глаза рукою в чёрной кружевной перчатке без пальцев.

– Это кто? – спросил я, оробев. Дед ответил неприятным голосом:

Поделиться с друзьями: