Сказки Золотого века
Шрифт:
– Мишель, ты не можешь оказаться на его месте; Муравьев - камергер; государь тебя в лучшем случае сделает камер-юнкером, как Пушкина.
– Или как Николая Аркадьевича Столыпина, - вставил Шан-Гирей.
– Этот еще станет и камергером, - расхохотался Лермонтов, - мне же и камер-юнкером не быть.
– Отчего же?
– изумился Юрьев.
– Для этого достаточно жениться тебе на красавице, государь пожелает ее видеть на придворных балах в Аничковом дворце и пожалует тебе, корнет лейб-гвардии Гусарского полка, придворное звание камер-юнкера. На приемах при дворе будешь стоять рядом с Пушкиным.
Лермонтов хохочет, пригибаясь и подпрыгивая, словно силясь унять смех.
– А в передних рядах среди камергеров Андрей Николаевич Муравьев и, чего доброго, Николай Аркадьевич! Нет, Боже, избавь меня от такой чести.
– А как же Пушкин?
– Он хотел подать в отставку и уехать в деревню, но государь пригрозил, что в таком случае он не пустит его больше в архивы для работы над "Историей Петра".
– Так его величеству хотелось видеть на придворных балах жену поэта?
– с изумлением проговорил Шан-Гирей.
– Вы ее видели, Юрьев? Мишель? Говорят, она столь хороша, что не влюбиться в нее невозможно. У меня есть товарищ в училище, он влюблен в нее по уши.
– Твоих же лет?
– усмехнулся Лермонтов.
– Да. Наталья Николаевна Пушкина танцует у них в доме на балах уже не одну зиму.
– Это не опасно, - улыбнулся Лермонтов.
– Хуже, за нею волочится кавалергард, любимец женщин и мужчин, который женился на свояченице Пушкина, чтобы избежать дуэли из-за своих ухаживаний за женою поэта, - выпалил Шан-Гирей.
– И откуда ты все знаешь?
– удивился Лермонтов.
– От моего товарища, который влюблен в Натали.
– Быть дуэли?!
– воскликнул Юрьев.
– Что ж, лучше дуэль. Но что если это белая лошадь?
В тишине зимнего вечера где-то за Невой проносится звук, похожий на выстрел.
– Это Наполеон Бонапарте въехал на белой лошади в оставленную нами Москву, чтобы вскоре бежать без оглядки.
Ш а н - Г и р е й (обращаясь к Лермонтову) – Скажи-ка, дядя, ведь не даром Москва, спаленная пожаром, Французу отдана? Ведь были ж схватки боевые, Да, говорят, еще какие! Недаром помнит вся Россия Про день Бородина! Л е р м о н т о в – Да, были люди в наше время, Не то, что нынешнее племя: Богатыри - не вы! (Отходит в сторону.) – Дальше, дальше, - Шан-Гирей восклицает, силясь вспомнить. Ю р ь е в Ну ж был денек! Сквозь дым летучий Французы двинулись, как тучи, И всё на наш редут. Уланы с пестрыми значками, Драгуны с конскими хвостами, Все промелькнули перед нами, Все побывали тут. В дверь заглядывает камердинер Лермонтова Андрей Иванович и зовет Елизавету Алексеевну. Л е р м о н т о в Вам не видать таких сражений! Носились знамена, как тени, В дыму огонь блестел, Звучал булат, картечь визжала, Рука бойцов колоть устала, И ядрам пролетать мешала Гора кровавых тел. Елизавета Алексеевна качает головой, поэт продолжает задумчиво: Да, были люди в наше время, Могучее, лихое племя: Богатыри - не вы. Плохая им досталась доля: Немногие вернулись с поля. Когда б на то не божья воля, Не отдали б Москвы!– А хорошо, не правда ли?
– Шан-Гирей радостно потирает руки.
– Все в стихах, а словно дядька Андрей рассказывает.
В дверь звонят и тут же стучат, все невольно переглядываются; входит Раевский, весь замерший, прижимается ладонями и щекой к изразцовой высокой печи, вздрагивает.
– Замерз. Опять шел пешком, - Елизавета Алексеевна замечает строго.
– Идем, идем, выпьешь горячего чаю.
– Сейчас, Елизавета Алексеевна, - отвечает Раевский; она уходит, он оборачивается и глядит на Лермонтова.
– Что случилось, Святослав?
– Если ты спрашиваешь, Мишель, значит, еще ничего не знаешь. Послушайте! Едва я вышел на улицу, не успел и двух шагов сделать, пронесся слух, да такой сногшибательный, будто пуля прожужжала у самого уха, и я оглох, я - как во сне.
– Что?! Покушение на царя? Его убили?
– воскликнул Юрьев.
– Да, на царя Феба... На дуэли ранен Пушкин.
– Пушкин!
– Лермонтов весь встрепенулся.
– Я знаю, кто выступил против него.
– Кто?
– Белая лошадь. Конечно, это белая лошадь. Погиб поэт...
– Он заговаривается, - Юрьев к Раевскому.
– Это Дантес?
Раевский кивнул и добавил:
– Оба ранены, один тяжело, другой легко.
– Что говорить о другом!
– закричал Лермонтов, не находя себе места.
– Это Пушкин тяжело?
– Ты угадал, Мишель.
– Лучше бы ошибся я. Но иначе и не могло быть. Как Моцарт говорит у Пушкина: "А гений и злодейство - две вещи несовместные. Не правда ль?"
– Убить на дуэли злодейство? Убить по правилам чести?
– не согласился Юрьев.
– Убить - это все, любые оправдания, даже самые благородные, уже не имеют смысла.
– В таком случае, Мишель, забудь о дуэлях. Убить ты не можешь, значит, ты-то и будешь убит, - рассмеялся Юрьев.
– Судьба, - Лермонтов отмахнулся.
– Что значит тяжело?
– У дома на Мойке собралась толпа. Говорят, слуга вносил его в дом, а он прижимал руки к животу.
– Опасная и скверная рана, - Лермонтов пошатывается, вскрикивая.
– Белая лошадь! Предсказание старухи сбывается, значит, рана смертельна. Ха-ха-ха! Александр Македонский!
– Это гадальщицу Киргоф зовут Александра Филипповна. Вот ее и прозвали Александром Македонским, - говорит Юрьев, пугаясь, уж не сходит ли с ума Мишель.
Входит Елизавета Алексеевна, с беспокойством глядя на внука, она уже прослышала о дуэли и сразу поняла, что ни на кого это известие не подействует так сильно, как на него, и так был нездоров, а теперь, как в горячке. Однако он порывался куда-то идти.
– Мишель, ты куда?
– Раевский теперь испугался за Лермонтова, впечатлительность которого была колоссальна, даже когда он бывал весел и беззаботен, а в тоске - тем более.
– К Андрею Николаевичу.
– Ты нездоров, ты болен. Лишь бабушку напугаешь. Я забегу к нему от твоего имени.
– Хорошо. Впрочем, ничего хорошего больше не будет. Муки страдания - и смерть, - он уходит в свой кабинет, как всегда, когда искал уединения.
6
Лермонтов разболелся совершенно и был рад этому: весь в поту, в дреме со вспышками всякого рода видений, истаивая от слабости, казалось, он хоть как-то разделял мучения Пушкина от раны, и уже не порывался куда-то бежать, что всего более пугало бабушку.
Андрей Николаевич Муравьев подъехал на следующий день утром; Елизавета Алексеевна вышла ему навстречу, желая первой услышать известие, столь страшное для нее прежде всего из-за Мишеньки, желая уберечь его расстроенные вконец нервы, а себя она никогда не думала жалеть. Горестные события ее жизни, никогда не забываемые ею, поскольку внук напоминал о них одной своей улыбкой, как небеса на заре, не сокрушили ее душу, а скорее укрепили, может быть, опять-таки из-за внука, неугомонную натуру которого иначе и нельзя было вынести.