Скиф
Шрифт:
…Фабиола низала жемчуг. Пламя в очаге жарко горело, и в комнате было тепло. Услыхав шум, она подняла голову и окаменела. В дверях стоял Филипп.
— Ты?! — Она стремительно схватила совок, и огненный веер углей взметнулся перед Филиппом.
Он едва успел отскочить.
— Фабиола! Ты так встречаешь любимого?! — Опечаленный, он качнулся и протянул к ней руки. — Я так искал, так стремился к тебе!
— Уйди! Я не хочу тебе зла, но уйди. Боги покарали наш дом за мою любовь к варвару. Отец умер в немилости. Мы разорены.
— Почему же ты решила, что я причина этих бед? — Он удивленно опустил протянутые руки. — Боги не карают за любовь!
— Ты так странно покинул меня.
— Моя жизнь была в опасности…
— Значит, ты не разлюбил меня? — Фабиола, рыдая, бросилась ему на шею.
— Я не мог разлюбить тебя. — Филипп коснулся губами ее волос.
— Ты, ты опять со мной, — улыбаясь сквозь слезы, повторяла Фабиола. — Никогда мы больше не расстанемся, никогда!
— Если расстанемся, то совсем ненадолго, — осторожно заметил Филипп. — Очень скоро я снова вернусь к тебе, и, как Филемон и Бавкида, мы встретим осень.
— Да, да, так будет, так будет, дорогой! Я верю тебе! — Вырвавшись на миг из его объятий, Фабиола подбросила в очаг веток можжевельника. Свежий аромат горного леса наполнил опочивальню. Розовые отблески пламени заплясали на мраморе стен, на потолке, окрасили пурпуром ложе. Острая печаль сжала сердце Филиппа. Иных боги лишают радостей любви, в те мнят себя несчастными. Глупцы, разве в этом несчастье? С каким наслаждением Филипп Агенорид лежал бы сейчас на палубе своей биремы, плывущей к родным берегам! А над ним бы сияли не горящие страстью глаза юной патрицианки, а знакомые звезды… Бедная Фабиола! Охваченный жалостью, Филипп провел рукой по ее кудрям. Не будь она римлянкой, не будь он лазутчиком, отданным на вечное служение деве Беллоне, возможно, они были бы счастливы!
…Сквозь сон Филипп улыбнулся тихой грустной улыбкой — и открыл глаза. Уже светало. Фабиола, бледная, непричесанная, сидела на ложе и пристально, с каким-то суеверным страхом вглядывалась в его лицо.
— Танит… — чуть слышно шептала римлянка. — Я узнала, я узнала твою улыбку, Танит…
— Дорогая, — Филипп ласково коснулся стана молодой женщины, — что с тобой?
— Я узнала тебя, — таинственно повторила Фабиола. — Ты — Танит! Богиня Карфагена двуедина. То прелестной девой-луной предстает она перед нами, смертными, то очаровательным юным мужем-полумесяцем. И сила ее не убывает от перевоплощения… На мне проклятие карфагенской владычицы… Наш предок Фабий Кунктатор сломил мощь Ганнибала, и Танит мстит всем его детям.
— Рим полон Фабиев, почему же именно тебе станет мстить эта странная богиня? — Филипп приподнялся на локоть. — И почему ты решила, что я один из ее ликов?
Фабиола, казалось, не слышала его.
— Мой отец очень любил меня. Я заменяла ему сына. Мы побывали с ним в Афинах, в Александрии, в Карфагене. Помню огромный, заросший уксусником и чертополохом пустырь, развалины, груды щебня, белые от раскаленного солнца… Земля Карфагена проклята, на ней под страхом смерти запрещено пахать и сеять. Лишь ящерицы и шакалы живут среди руин!
Отец привез меня, чтобы я узнала, как велик и могуч был наш враг и сколько доблести нес в своей груди наш прадед, чтобы сокрушить его гордыню!.. Отец с друзьями осматривал остатки укреплений, а я бездумно бродила по пыльным камням, взбираясь на опрокинутые колонны. И вдруг, прямо у ног моих, из груды щебня, полузасыпанная, возникла Танит. Никогда не забуду! — Фабиола страдальчески сжала руки. — Она глядела на меня в упор. Глаза ее чуть раскосые… как у тебя. Ее улыбка, мудрая и очень скорбная, — твоя улыбка… При взятии Карфагена наши легионеры осквернили святилище Танит, надругались над девами-жрицами у ее алтаря… В полуденном блеске, как и в полуночной тьме, демоны оживают. И я увидела: Танит улыбается мне скорбно, задумчиво. Нет, нет, это не могло быть игрой теней. Я ясно видела, как идол шевельнул устами! Дрожа от ужаса, я прибежала к отцу, но не могла сказать ему ни слова… Мы возвратились домой. Я вышла замуж. Я старалась забыть карфагенское видение, но — нет, оно было со мной, во мне… Внезапно умер Валерий, сгорел от неведомой в наших краях болезни. В двадцать два года я осталась вдовой. Я не любила Валерия, но он был добрым, мужественным… Его смерть была для меня большой утратой. Танит покарала меня!.. А теперь — смерть отца… Неужели богине мало моих горестей? — Фабиола лихорадочно взглянула в глаза Филиппу. — Помнишь вечер в Александрии? Когда я впервые познала твои объятия, засыпая на моем плече, ты улыбнулся улыбкой Танит. Мне страшно стало тогда! И теперь… Пусть смерть, пусть скорбь, но только не потеря твоей любви!
Филипп бережно взял ее руку, перецеловал тонкие пальцы и потом, вздохнув, прикрыл горячей ладонью свои глаза. Одни боги знают будущее… Бедняжка! В час разлуки ее утешит мысль, что несчастье послано богами.
— Не думай о страшном, — прошептал он и совсем неслышно добавил: — Неизбежное неизбежно…
IV
Самнитку Арну удалось пристроить в дом сенатора Луцилия. У Луцилия запросто бывал цвет римской знати.
Прошло несколько дней. Филипп отправился навестить сестру Ютурна. Он не спешил: хотелось заодно познакомиться с Вечным Городом.
Дома на боковых улочках Рима походили на перевернутую ступенчатую пирамиду. Над первым этажом нависал второй, над вторым — третий. Попадались и четырехъярусные громады. Внизу, по улице, легко могли разъехаться две небольшие повозки, а вверху едва виднелась узкая полоска неба. Из открытых дверей и окон выплескивали нечистоты, и каменные плиты мостовой давно затянулись липким слоем грязи. В первом ярусе ютились лавчонки, мебельные мастерские, портновские, остерии, дешевые цирюльни. В верхних этажах обитали семьи мелких торговцев, копеечных менял, еще не разбогатевших вольноотпущенников, одинокие опустившиеся центурионы. Во всем скученном, зловонном квартале он не встретил ни одного деревца, ни одной струйки чистой прохладной воды.
На углу толкались разукрашенные мишурой простоволосые женщины. Одна из них схватила Филиппа за руку.
— Варвар! Два асса. Дешевле миски с похлебкой!
Он пытался вырваться, но уличные менады обступили его. Дергали за одежды, щипали, зазывали. Филипп кинул пригоршню мелочи. Женщины, давя друг друга, бросились поднимать монетки, кричали, оттаскивая слабых за волосы, дрались. Прохожие хохотали, улюлюкали, лезли в общую свалку.
Филипп ускорил шаги. Больше всего его поражало вековечное безделье римской черни. Последний оборвыш «чистой крови» почитал труд и всякое разумное занятие позором, несовместимым со званием гражданина Рима. Полуголодный, выклянчивающий на пропитание у богатых прохожих, немытый, дурно пахнущий, в лоснящихся от грязи отрепьях, сын Народа Римского целые дни в ясную погоду грелся на солнышке, в ненастье коротал время за чарочкой. И только когда раздавался военный клич, оборвыши со всех концов Рима устремлялись на Форум, спеша записаться в легионы, а записавшись, переплывали море, и уже отныне в тихих трудолюбивых странах Востока все должны были почитать их земными божествами: пропахшие чесноком и потом лохмотья сменялись виссоном и пурпуром, иссиня-черные волосы, еще недавно усеянные гнидами, усыпались алмазами и жемчугом… Идут завоеватели — все должно склониться перед ними!
— Cave! Cave!
В воздухе едко запахло гарью.
Прохожие засуетились, смешались в толпу. Филипп, вместе с другими бросился на крик.
В тупике узенькой улочки горел дом. Длинные языки пламени лизали стены, вздымались над кровлей.
Полунагие простолюдины, ремесленники в кожаных фартуках с инструментами за поясом — кто с кувшином, кто с бадьей — метались вокруг пожарища.
Обессилевшая женщина распласталась на скарбе, сваленном за каменной стенкой. Трое малышей, покорно примостившиеся у ног матери, с любопытством взирали на огромный костер.
— Смерть нам! Ни дома, ни виноградника! — Мужчина в обгоревшей тунике в отчаянии отбросил кувшин.
— За сколько продашь? — Широколиций человек с оттопыренными ушами торопливо достал из-за пояса табличку и стиль. — Десять денариев хочешь?
— Да за что же? — недоуменно спросил погорелец.
— За дом и участок.
Тушившие пожар окружили их.
— Бери, Цетег!
— Все равно сгорит!
— Не плачь, Лициния, добрый человек хочет вам помочь.
— Десять денариев за такую усадьбу? — Цетег колебался.