Скиппи умирает
Шрифт:
На полпути к двери Линси замедляет шаг. Ей мерещится, что на плитках пола до сих пор следы клубничного сиропа, и она погружается в мечты… Вот Сенан пишет там, на полу, ее имя… Но он не умирает — он встает, смотрит ей, Линси, в глаза, а потом срывает с пальца обручальное кольцо и зашвыривает его за плечо… У них будет дом в Боллсбридже, возле парка, и еще один дом в Коннемаре, у моря, и трое мальчиков, которых Сенан каждое утро будет отвозить в Сибрукский колледж. Но только сюда она не позволит им ходить. Когда знаешь, что сюда суют, в эти пончики, то они кажутся такими отвратительными на вкус!
Дни между “трагическим событием”, как его стали называть, и заупокойной мессой в Сибрукской приходской церкви похожи на сон — то же смешение хаоса и странного, бесчувственного спокойствия, как бывает, когда смотришь по телевизору репортаж о беспорядках с выключенным звуком. Уроки отменены, и в воцарившемся вакууме сама реальность, кажется, тоже застыла; те ограничения и предписания, которые обычно определяют школьный день, которые до сих пор всегда представлялись незыблемыми законами Вселенной, просто перестали существовать: звонки, дребезжащие каждые три четверти часа, превратились в бессмысленный звук, а по коридорам бесцельно слоняется множество людей, похожих на беспилотные самолеты в каком-нибудь компьютерном симуляторе.
И словно для того, чтобы усугубить этот потусторонний хаос, каждый час через двойные двери школы приходят все новые родители и штурмуют лестницу, осаждают кабинет и.о. директора. Судя по выражениям их лиц, на которых читается одновременно и неумолимая решимость разгневанного покупателя, и трогательная, почти младенческая беспомощность, можно подумать, что эти родители — а у многих сыновья учатся в другом классе, в другой параллели — расстроены больше остальных. Может быть, это и в самом деле так; может быть, для них, думает Говард, Сибрукский колледж и вправду является оплотом традиций, стабильности, постоянства и всего такого прочего, как и написано в рекламной брошюре, и потому — несомненно, вопреки их лучшим намерениям — они поневоле рассматривают это трагическое событие, самоубийство незнакомого им мальчика, как враждебный поступок, как своего рода акт вандализма, как бранное слово, умышленно нацарапанное на блестящей лакированной поверхности их жизни. “Почему он это сделал?” — повторяют они все один и тот же вопрос, заламывая руки; и Автоматор твердит им то же, что газетчикам и журналисткам, которые появляются у школьных ворот: школа проводит доскональное расследование, и он сам не успокоится до тех пор, пока не появится разумное объяснение, однако в настоящий момент для всех для них задача № 1 — заботиться о мальчиках, нести им утешение и поддержку.
Школьная часовня была сочтена чересчур тесной для заупокойной мессы, и в день похорон целый поток — две сотни второклассников, сопровождаемые Говардом и пятью другими учителями, — пробирается “змейкой” по дорожке, обходящей школу по периметру, к воротам и выходит в Сибрук. В любое другое время подобная операция превратилась бы в логистический кошмар; но сегодня школьники проходят целую милю до приходской церкви, даже не пикнув. Лица у ребят бледные, одутловатые, воспаленные, немного похожие на мордочки только что проснувшихся выдр, и, переступая порог церкви, они вздрагивают — словно гроб не стоит неподвижно там, впереди, в проходе между рядами скамей, а висит прямо над ними, как жезл несказанной власти, как обломок чего-то сверхмассивного, неумолимого, обрушившийся вниз, как непостижимый черный обелиск в “Космической одиссее 2001 года”, из какой-то потусторонней жути, чтобы обозначить определенную дату в их хрупких, игрушечных жизнях.
Перед началом мессы монахиня приводит группу учениц из Сент-Бриджид. В их сторону поворачиваются головы, и по сдержанному, но все же слышному ропоту неодобрения можно догадаться, что в их числе есть и девочка, имеющая отношение к несчастью. Говард опознает ее по газетным фотографиям — хотя в жизни она выглядит более хрупкой и юной, почти совсем ребенком; ее тонкое лицо то появляется, то исчезает за занавесом черных волос. Рассказывают, что у Джастера (как ни трудно в это поверить) было нечто вроде романтических отношений с этой девочкой и в тот роковой вечер они закончились (во что поверить гораздо легче). У нее, несомненно, лицо такое, словно его вылепили на заказ — нарочно для того, чтобы разбивать мужские сердца; но все равно Говарду с трудом удается как-то связать эту мелодраму с образом невзрачного мальчика, сидевшего на его уроках истории в среднем ряду.
Звучит орган, и мальчики как один поднимаются: хор под руководством Тирнана Марша начинает петь псалом, которым открываются все сибрукские церемонии: “Вот я, Господи”. Пока хор поет, Говард бегло оглядывает ряды юных лиц: они нарочито смотрят вперед, напрягая все мускулы, чтобы ничем не выдать своих чувств; но псалом так красив и голоса хористов так сладостны, что постепенно стройные ряды начинают ломаться, глаза учеников краснеют, головы низко опускаются. Говард видит, как по щекам Тома Роша бегут слезы. Он потрясен: это все равно что ребенку увидеть плачущим собственного отца. Посмотрев в сторону, он встречается взглядом с отцом Грином. Он поспешно склоняет голову, и они снова усаживаются.
Отец Фоули произносит слова мессы, слишком близко поднеся губы к микрофону: динамики шипят с каждым взрывным звуком, так что ребята морщатся.
— Сколь знаменательно, — говорит он в проповеди, встряхивая своими знаменитыми золотистыми кудрями, — что короткая жизнь Дэниела оборвалась в кафе, где продают пончики. Ведь в некотором смысле весь наш современный образ жизни можно сравнить с этими пончиками. С суррогатной пищей, которая приносит лишь временное насыщение, дает “быстрый результат”, но имеет в своей центре дырку, пустоту. Разве нельзя это уподобить форме любого общества, которое утратило связь с Богом? У себя в Сибрукском колледже мы силимся заполнить эту пустоту традицией, духовным воспитанием, здоровыми уличными играми и любовью. Сегодня табель успеваемости, который выдал нам Господь, говорит о том, что нужно усилить свои старания. Дэниел теперь воссоединился с Ним. Но ради остальных мальчиков, ради самих себя, мы должны стать более внимательными, более бдительными и выступить против сил тьмы во всех тех прельстительных обличьях, под которыми эти силы научили прятаться…
После богослужения на ступеньках толпу поджидает фотограф. Как только двери раскрываются, он подскакивает и занимает удобную позу, но не успевает он щелкнуть затвором, как к нему молниеносно приближается Том Рош. Фотограф приподнимается, размахивает руками, отстаивая свое мнение; Том не слушает его, продолжает оттеснять его назад, пока наконец фотограф не теряет равновесия и не скатывается вниз по ступенькам. Автоматор примирительно кладет руку на плечо Тома, но фотограф уже уносит ноги, горько сетуя на цензуру.
Когда все возвращаются с кладбища, в школе подают угощение. Девочек из Сент-Бриджид опекунши уводят, но многие из второклассников приходят выпить жидкого чая, съесть черствых, пластмассовых на вкус бутербродов с ветчиной и сыром, которые разложены на длинном столе в зале Девы Марии. Худощавый мужчина в темном костюме, беседующий с одним из священников, — отец Джастера; у него изможденный, вымотанный вид, как будто последние семь дней его непрерывно крутили в барабане стиральной машины. К нему льнет его жена — она безжизненно цепляется за его руку, будто водоросль, даже не притворяясь, что слушает светский разговор священника. Говард ищет взглядом Фарли, раздумывая, сколько времени ему нужно пробыть здесь, прежде чем вежливо откланяться. И тут он слышит прямо над ухом чей-то голос: “А, Говард, вот вы где! Я хочу вас кое с кем познакомить”. И прежде чем он успевает возразить или смыться, Автоматор уже ведет его прямо к осиротелым родителям.
Они встречают нового собеседника без особого удовольствия; однако, услышав имя Говарда, отец Джастера меняется в лице: оно вдруг как бы раскрывается, в почти буквальном смысле, и он мгновенно становится моложе, напоминает чертами своего сына.
— Вы учитель истории, — говорит он.
— Верно. — Говард не знает, как ему реагировать на эту внезапную улыбку.
— Дэниел рассказывал о ваших уроках. Вы сейчас проходите Первую мировую войну.
— Да, да, — с благодарностью бормочет Говард, хватаясь за эти слова как за спасательный трос, потому что сам он нужные слова подобрать не в силах.
— Он мне рассказывал об этом совсем недавно. А кстати, вы знаете, его прадед по линии моей жены воевал на той войне, — я ведь верно говорю, дорогая?
Мать Джастера чуть растягивает губы, силясь изобразить улыбку; потом она дергает мужа за рукав, он наклоняется, и она шепчет что-то ему на ухо, заслоняясь ладонью. Он кивает, и она, улыбнувшись пошире и раскланявшись с Говардом и остальными, медленно уходит по коридору.
— Моя жена серьезно больна, — говорит ее муж, почти мимоходом; затем, более вдумчиво, он продолжает: — Да, так вот, его звали Моллой — Уильям Генри Моллой. Впрочем, он воевал в Галлиполи, а не на Западном фронте. Мне кажется, у Шинид до сих пор хранятся какие-то его бумаги, документы. Вам это было бы интересно? Если хотите, я поищу их для вас.