Скиппи умирает
Шрифт:
— Существует пять этапов переживания тяжелой утраты, — сообщает он им. — Отрицание, Гнев, Соглашение, Депрессия и Примирение. — Он только что прочел об этом в интернете, это и в самом деле очень интересно. — Очевидно, юный Рупрехт проходит сейчас стадию Гнева. Что ж, это вполне естественно, это ведь важная составляющая скорби как процесса. Тем не менее мы уже приближаемся к опасной грани, когда горе Рупрехта оказывает негативное воздействие на упорядоченный ход всей школьной жизни. Поэтому и исполняющий обязанности директора, и я — мы очень надеемся на то, что если мы все объединим усилия, то, возможно, найдем какой-то способ подвести Рупрехта к стадии Примирения… если можно так выразиться, скорее раньше, чем позже. Или хотя бы к одной из других, менее разрушительных стадий, что позволит ему принять конструктивное участие в нормальной деятельности школы, а именно — в концерте в честь стасорокалетия школы.
Отец мальчика, человек немногословный, просто печально кивает. Женщина в шляпе тихонько хлопает в ладоши и повторяет: “В концерте!”
Отец Фоули охотно делится с ней подробностями, касающимися данного события. Некоторые священники свысока смотрят на все это мероприятие, однако отец Фоули, изучавший психологию, знает, как важно давать детям возможность самовыражения. Да и когда-то давно, в молодые годы, не прославился ли некий отец Игнатиус Фоули тем, что бренчал на гитаре и исполнял разные “хиты”, развлекая больных детей в больнице? Какими глазами смотрели на него эти детишки! Да он был тогда настоящей “поп-звездой”!
— А еще вот что трогательно, — продолжает он. — Часть выручки от концерта пойдет на реконструкцию плавательного бассейна, в память этого несчастного мальчика, Дэниела Джастера.
Услышав об этом, мать мальчика, которую, пожалуй, можно даже назвать привлекательной особой, издает одобрительный возглас. Отец Фоули отвечает ей покровительственной улыбкой.
— Нам показалось это самым подходящим способом почтить его память, — замечает он. — У нас в Сибруке не любят ничего замалчивать, просто класть под сукно. Таким способом мы все — и ребята, и учителя — сможем сказать: Дэниел, тебе всегда будет отведено место в наших сердцах, несмотря на… как бы сказать, э-м-м… обстоятельства твоей кончины.
Откинув назад прядь золотистых волос, он поворачивается к Рупрехту, который смотрит на него с нескрываемой ненавистью. Неужели он действительно ее сын? Может быть, все-таки она вторая жена, она выглядит значительно моложе… Но нет, только родная мать может с такой нежностью относиться к отвратительному существу вроде этого толстяка!
— Есть два слова, которые тебе следует держать в памяти в эту трудную пору, Рупрехт. Первое слово — это “любовь”. Тебе повезло: тебя любят многие. Твой отец и твоя… — тут он не в силах удержаться — …совершенно очаровательная мать (в ответ — теплая мерцающая улыбочка!), директор школы, я сам, и остальные преподаватели, и многие твои товарищи, которые учатся здесь, в Сибрукском колледже. А еще — и превыше всего — Бог. Рупрехт, Бог любит тебя. Бог любит все свои создания, вплоть до самых ничтожных, и Он никогда не сводит с тебя глаз, даже тогда, когда тебе кажется, что ты один-одинешенек в этом мире. Дэниел сейчас, надеюсь, с Ним, на небесах, и он счастлив там, счастлив Господней любовью. Так давай не будем эгоистами. Давай не допустим, чтобы наше горе помешало хорошей, честной работе, проделанной сверстниками. Да, мы понесли чудовищную потерю. Но давай будем скорбеть об уходе Дэниела правильно — с любовью. Выразим эту любовь, например, участием в грядущем рождественском концерте — так, чтобы он действительно стал неповторимым событием, которым Дэниел гордился бы.
Мать мальчика в восхищении, да и отец тоже. Отец Фоули и сам очень доволен своей маленькой проповедью.
— Ну, а второе слово… Или, вернее, несколько слов… Это “командные виды спорта”. Еще в эпоху Римской империи…
Потом он ждет за дверью кабинета Автоматора, пока с его родителями беседуют с глазу на глаз. Даррен Бойс и Джейсон Райкрофт стоят неподалеку в коридоре и просто глазеют на него в упор. Когда родители выходят, он провожает их до фургона. Им бы хотелось еще здесь задержаться, но отец страшно занят. На автостоянке мама сжимает лицо Рупрехта в своих ладонях:
— Дорогой, милый Рупрехт, мы тебя очень любим. Обещай мне: что бы ни случилось, помни, что мама с папой всегда будут тебя любить.
— Ну, давай больше не глупи, Рупрехт, — говорит отец и вытирает губы бумажной салфеткой.
Рупрехт в одиночестве возвращается к себе в комнату. На его подушке красуется ершик для чистки унитазов. Он убирает его и ложится на кровать.
Мама любит Рупрехта. Лори любит Скиппи. Бог любит всех. Послушать, о чем говорят люди, так можно подумать, что все только и делают, что любят друг друга! Но стоит приглядеться, стоит приступить к поиску этой самой любви, о которой все толкуют, — и оказывается, что ее нигде не найти! Когда кто-то добивается твоей любви, оказывается, что ты не можешь на нее ответить, ты не способен оправдать ту веру и те мечты, которые связывает с тобой другой человек, — это все равно что пытаться удержать воду в ладонях! Теорема: любовь, если только она вообще существует, существует прежде всего как организующий миф — что есть по сути то же, что и понятие “Бог”. Или: любовь подобна гравитации, как постулировалось в более ранних теориях, иными словами — то, что мы переживаем в слабой форме, спорадически как любовь, в действительности является эманацией другого мира, отдаленным светом целой Вселенной, состоящей из любви, которая за то время, которое ей требуется для того, чтобы дойти до нас, успевает растерять почти все свое тепло.
Он встает и целый час пинает и топчет свою валторну, чтобы ему больше никогда не пришлось играть на ней. Музыка, математика — все это утратило для него всякий смысл. Они чересчур совершенны, они здесь чужие. Он сам не понимает, как это раньше ему могло представляться, что наша Вселенная похожа на симфонию, которая играется на суперструнах! Когда на самом деле это просто говно, которое играется на говне!
С разоблачением истинного происхождения Рупрехта с него срываются последние знаки достоинства. Отныне, куда бы он ни шел, его осыпают насмешками на тему водопровода и канализации; его голову так часто окунают в сибрукские писсуары (“Это врата в другое измерение, Рупрехт!” — и спускают воду), что она никогда полностью не высыхает. И чем дальше, тем хуже, потому что в школе твой враг — каждый, кого ты бессилен побороть, а потому чем больше у тебя врагов, тем больше новых желают позабавиться в свой черед. Рупрехт тяжело ступает мимо своих мучителей, будто слоноподобный Голем. Он не вскрикивает, когда кто-нибудь щелкает его по уху резинкой, или лупит по заднице линейкой, или колет ее же иглой компаса, или запихивает ему в уши мокрую салфетку, или плюет ему в затылок, или оставляет какую-нибудь дрянь в его ботинке. Он не жалуется, когда Нодди заколачивает досками дверь его лаборатории, не протестует, когда его оставляют после уроков в наказание за то, что несколько принадлежащих ему вещей обнаруживаются в засоренном сортире общежития; он не выказывает ни малейших признаков неудовольствия, когда его комнату в очередной раз “украшают” гирляндами из туалетной бумаги. Вместо этого он просто еще глубже уходит в себя — он замыкается в непрерывно растущей целлюлитной крепости, которую ежедневно подкрепляет пончиками и новым молочным коктейлем под названием “Сладкие мечты”, не содержащим ни капли молока и содержащим (каким-то непостижимым образом) больше калорий, чем чистый сахар.
— Меня лишь тревожит, что в таком отношении к нему школы можно увидеть прямую конфронтацию…
— Говард, это сам Ван Дорен идет на конфронтацию! Наши действия суровы, но справедливы, я правильно говорю, брат?
Стражник, сидящий в углу, будто изящная статуэтка черного дерева, молча кивает.
— Но ребята… Мне кажется, тут нет никаких сомнений — они всем гуртом преследуют его.
— Ребята знают правила, Говард, и если кого-то ловят на нарушении правил, то обязательно наказывают. С другой стороны, они все потратили столько времени и усилий на подготовку к концерту… Так что если кто-то вдруг решает испортить всем праздник, то я не удивляюсь тому, что они злятся на него, И я прекрасно понимаю, что им необходимо как-то излить свою злость.
— Да, но…
— Никто в одиночку не одолеет эту школу, Говард. — Плоский чемоданчик Автоматора захлопывается, будто челюсти крокодила. — Ван Дорену рано или поздно придется в этом убедиться. И я надеюсь — ради его же блага, — что это произойдет скорее рано, чем поздно.
И потому Говард просто наблюдает, как день ото дня клейкое шарообразное лицо Ван Дорена становится все круглее, все бледнее, напоминая уже пустую белую обеденную тарелку, и желанию отвести его в сторону — как-то утешить его, просто поговорить — мешает не менее мучительное ощущение собственной вины. Потому что разве не будет самой отъявленной ложью все, что сможет сказать ему Говард? И даже если бы он мог сказать ему правду — разве это помогло бы мальчику?
Поэтому он ничего и не говорит, а вместо этого движется в противоположном направлении, зарываясь с головой в исторические книжки — точно так же, как Ван Дорен прячется в кокон из гидрогенизированных жиров. Он механически отрабатывает уроки, нисколько не заботясь о том, слушают его ученики или нет, тихо ненавидя их за то, что они, как и можно было предсказать, таковы, каковы есть: молоды, поглощены самими собой, бесчувственны; он не меньше их ждет звонка, чтобы наконец снова окунуться в окопы прошлого, в бесконечные рассказы людей, которых десятками тысяч посылали на смерть, будто множество башенок из цветных фишек, сгребаемых жирными пальцами на зеленом сукне стола в казино, — рассказы о регламентированных массовых потерях, о беспощадном, бессмысленном истреблении, которые, как сейчас Говарду кажется особенно ясно, складываются в картину, представляют некий архетип, по отношению к которому обычный школьный день с его суровостью и скукой выглядит тусклой, одурманенной тенью. Это миры, лишенные женщин.
Тем временем за окном свирепствует зима, и всякий раз, когда он ступает за порог, в лицо ему хлещет колючий холодный дождь; каждое утро он просыпается с ощущением, будто у него рот забит гравием, как будто он отходит после трехдневной попойки. Он вспоминает о волшебной камере Хэлли, которая способна все превращать в Калифорнию. Каждый вечер он надеется, что она позвонит, но она не звонит.
И вот однажды на его имя в школу приходит посылка. Внутри — письмо, написанное очень аккуратным, курчавым почерком. Оно от матери Дэниела Джастера.