Складки (сборник)
Шрифт:
Мы переходим от картины к картине, и у нас складывается неприятное ощущение собственной наготы, причем не воображаемой или символической, а реальной: вынужденной, постыдной. Нам кажется, что мы ходим голыми среди толпы оживленно многозначительных мужчин и женщин. Нам становится почти физически нехорошо, тем более что нас уже давно кидает в жар и подташнивает, причем не только от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина, но и от едкой вони якобы гаванских сигар. Дойдя до последней картины (голый персонаж с бритвой в руке и изрезанными в кровь щеками стоит перед зеркалом и белыми полосками лейкопластыря заклеивает на зеркале отражение порезов), мы останавливаемся и вдруг понимаем, что в зале наступила полная тишина.
Присутствующие молча расступились и образовали плотный круг; мы стоим в середине круга с пустым бокалом в руке, тупой болью в затылке и приступами тошноты в желудке. В загадочном сумраке картины продолжают серьезно висеть и время от времени мерцать. Присутствующие уже кажутся не вальяжными, а несколько напряженными; они многозначительно и испытующе смотрят на нас, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Кажется, достаточно одного неосторожного слова или жеста…
Внезапно раздается щелчок: одновременно включается яркий свет, раздается громкая музыка, все с криками «у!» к нам бросаются, нас обнимают, целуют, поднимают на руки и начинают подкидывать в воздух. На втором взлете внутри нас что-то бурлит, на третьем — извергается наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского с цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это салат оливье.
На этом импровизированном перформансе вернисаж заканчивается: нас скомканно опускают на землю, наскоро обтирают какой-то ветошью и незаметно выталкивают за дверь. Мы, в заблеванном костюме и почему-то без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам зябко и мерзко. Мы не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем пойти назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит вроде бы гордо, несмотря на заблеванный костюм и отсутствие ботинок. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, босые и заблеванные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем повернуть направо: там мы уже были, и там нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.
Мы можем выбрать и гордо двинуться налево.
Мы выбираем.
Мы протягиваем в сторону левую руку, поворачиваем ручку и открываем дверь слева. Заходим в открывшийся проем и закрываем дверь за собой. Мы оказываемся в ярко освещенном, совершенно белом просторном помещении с пустыми стенами. В помещении находятся одни мужчины: серьезные, молчаливые, многозначительные, но не оживленные, а скорее какие-то замершие; все как на подбор — среднего возраста и среднего роста, в одинаковых черных костюмах и до блеска начищенных черных туфлях. У некоторых аккуратные черные усики. Мужчины молча расступаются и образуют плотный полукруг. В середине полукруга, посреди зала стоит операционный стол, а слева от него — столик для инструментов. У стола стоит высокая женщина в оранжевом резиновом фартуке. В правой руке она держит шприц, а в левой — бокал с так называемым игристым якобы шампанским вином. И мужчины, и женщина смотрят на нас испытующе и многозначительно, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Мы чувствуем себя неловко. У нас начинают потеть ладони и подрагивать колени. Ожидание становится томительным, а потом и просто невыносимым.
В тот самый момент, когда мы решаем, что должны что-то предпринять, женщина ставит бокал на столик для инструментов, едва заметно улыбается и жестом приглашает подойти к ней. Мы, помня о том, что мы — гордые человеки, а не раки, идем вперед, хотя нашу походку нельзя назвать ни решительной, ни уверенной. Мы медленно идем к женщине и на ходу понимаем, что она очень красива. Мы успеваем заметить и то, что женщина стоит босая, а оранжевый резиновый фартук надет прямо на голое тело.
У нее прекрасная фигура, правильные черты лица, гладкая бархатная кожа, длинные огненно-рыжие волосы и изумрудно-зеленые глаза. Мы засматриваемся на женщину, забываемся и задумываемся о вещах сугубо личных и совсем не приличествующих в подобной ситуации. Женщина смеется, как бы угадывая наши неприличные мысли, и приглашает нас раздеться и лечь на операционный стол. Мы пытаемся рассмеяться, хотя нам, гордым человекам, совсем не до смеха. Мы медленно снимаем наш заблеванный костюм, рубашку, трусы и ложимся на холодный металлический стол.
Женщина пристегивает наши руки и ноги к столу с помощью специальных кожаных ремней, а мы, пользуясь случаем, заглядываем в разрез ее фартука. Ощущение того, что даже в подобной ситуации ничто человеческое — в нашем случае мужское — нам не чуждо, переполняет нас гордостью, и мы, лежа на операционном столе, еще раз повторяем себе, что мы — человеки, и это звучит гордо. Свою искреннюю, наивную и непосредственную гордость, выразившуюся однозначно, мы не скрываем и, в общем-то, даже при всем желании не смогли бы скрыть, учитывая обстоятельства. Гордимся однозначно и открыто мы недолго, поскольку женщина резко наклоняется к нам: резиновый фартук отгибается, а шелковистые волосы касаются нашего лица. Женщина улыбается, звонко целует нас прямо в губы и заносит над нашим обнаженным телом руку со шприцем. Присутствующие мужчины — которые до этого стояли не двигаясь, не шевелясь и чуть ли не дыша, — словно оживают, подаются вперед, жадно следят за опускающейся рукой женщины и одновременно шумно вдыхают «и-и-и…».
Мы не успеваем понять, что происходит, как игла уже протыкает нашу эпидерму в области солнечного сплетения, проникает в мягкие ткани, а жидкость из шприца медленно перетекает в нашу плоть. Нам больно, мы кричим. Мы забываем и о фартуке на голое тело, и об огненно-рыжих волосах, и об изумрудно-зеленых глазах. Мы уже не вспоминаем о каменной крепости вопроса «куда» и о нашей безответной человеческой слабости. Теряя сознание, мы погружаемся в недоумение: сначала «сум», а уж потом как-нибудь «когито», причем «эрго» можно и заменить…
Под воздействием жидкости из шприца мы ощущаем уже не боль, а некую легкость и воздушность: мы парим, а вместе с нами в воздухе парят хронологически связанные образы нас самих, начиная с самого раннего детства и заканчивая тем самым моментом, когда нас угораздило задуматься над курьезным и каверзным вопросом «куда». Мы словно качаемся в пьяной дреме на невидимой водно-воздушной глади, а кто-то перед нами прокручивает киноленту с нашей, отснятой непонятно кем, жизнью.
Мы принимаемся описывать и комментировать вслух эти живые картинки, а женщина внизу внимательно слушает и записывает наши описания и комментарии в блокнот с черным кожаным переплетом и тиснеными золотыми инициалами «К. В.». В наших комментариях к просматриваемому документальному кино мы стараемся быть объективными и не щадить себя. Мы выставляем себя в самом невыгодном свете. Во всем мы виним не неизвестных нам режиссера или оператора, а актеров, то есть самих себя. Мы никогда не умели ни собой руководить, ни себя играть. Мы неумело выкладываем всю подноготную, мы громко и четко выговариваем самое сокровенное, постыдное и омерзительное. Нам стыдно перед собравшимися в зале мужчинами и женщиной в фартуке и за свое ущербное изложение, и за свою излагаемую ущербность. Однако в ходе просмотра и обсуждения кинофильма мы становимся самоувереннее, мы находим удачные слова и выражения, мы даже позволяем себе некую игривость и самолюбование. Мы даже начинаем себя похваливать как актера за умелое аудио- и видеопредставление своих гнусностей.
Мы так увлекаемся этим само-любо-бичеванием, что начинаем упиваться своей собственной мразью и мутью в своем собственном — до чего же красноречивом — изложении и упиваемся до тех пор, пока не становимся самим себе противными (хаять, как и хвалить, нужно в меру). Нам становится так противно, что нас опять начинает мутить; мы даже чувствуем привкус едкой жидкости из шприца вперемешку с теплым и сладким так называемым игристым якобы шампанским вином. В какой-то момент мы не удерживаемся на очередной водно-воздушной волне и падаем куда-то вниз. Во время падения внутри нас что-то начинает бурлить, а затем извергаться наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина с привкусом едкой жидкости из шприца и цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это опять салат оливье. Когда же он закончится?
На этом импровизированном заключении наша киноисповедь заканчивается: нас скомканно стаскивают с операционного стола, наскоро обтирают какой-то ветошью, одевают и выталкивают за дверь. Мы, опять заблеванные и по-прежнему без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам опять зябко и мерзко. Мы опять не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем действовать назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуться вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам опять кажется, звучит гордо, несмотря на заблеванность, отсутствие ботинок и боль от укола в солнечное сплетение. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без адресата и без ответа, загораживая путь, как надменная неприступная каменная крепость, а мы, босые, заблеванные и уколотые в солнечное сплетение, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем двигаться ни вправо, ни влево: там мы уже были, и нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным и уколотым, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать…
ВКЛАД
Зачался поздно, не праздным бременем, ожидался как чаянное чадо и, если бы не удача врача, не получился бы вообще, а так хоть и измучился и измучил, но все же родился из ора и рыданий, рано, из кесаревой родины, семимесячным царем, зато на трепетную радость близкой и дальней родне.
Насыщался, опорожнялся и уписывался в пеленки, уделывался от души по уши. Был сердцевиной бытия.
Простужался. Поправлялся. Радовался и радовал.
Распускался, развивался, резвился, резался зубами, бился губами, висками, локтями, коленями, лбом больно, забавлялся, занимался, кидался камнями, палками, песком, игрушками, заигрывался, увлекался, унимался, удивлялся, учился уму-разуму, утверждался, стремился опрометью, сам не свой, сам не зная куда.