Склонен к побегу
Шрифт:
А свой переход в подполье коммунисты подготовляют еще в мирное время. Это видно хотя бы на примере нашей спецбольницы: всем палачам спецбольницы были заготовлены фальшивые документы и для них выдуманы безобидные легенды, касающиеся биографии и мест работы — на случай войны и оккупации. Об этом в разное время мне сообщили разные люди.
После нахождения решений главным проблемам, думать о которых я обязал себя еще в 1967 году, исчезло какое-либо «оправдание» моему дальнейшему пребыванию в тюрьме. Если раньше я мысленно говорил себе: «Юра, тебе еще рано мечтать о свободе! Ты еще не решил поставленных перед тобой проблем!», то теперь я говорил себе иное: «Размышления кончились, пришло время действовать!» Я понимал, что только побег на Запад и опубликование книги могли способствовать распространению моих идей. Для этого надо было сперва выйти из спецбольницы. Но никакой выписки не было видно. «Может быть, мне назначена пожизненная тюрьма?» — задавал я себе вопрос и сам себе отвечал: «Тогда надо что-то предпринять, чтобы не зря погибала моя жизнь, надо на собственном примере показать свою теорию!»
И помимо своей воли, каким-то вторым умом я стал планировать разные виды деятельности в духе принятых мною решений. Один из видов такой деятельности — уничтожение начальника спецбольницы подполковника Прусса, приходил ко мне в голову уже давно. Как-то против своей воли, ибо еще не было у меня внутреннего приказа на это, я вновь и вновь возвращался к этому вопросу и вдруг обнаружил, что располагаю оружием для уничтожения коммуниста. Это оружие — консервный нож, который выдавала мне дежурная сестра два раза в день для открывания консервных банок больным. Я тщательно осмотрел нож и убедился в том, что он был достаточно прочным и острым. Однако, его лезвие имело недостаточную длину для поражения сердца. Тогда я наметил бить в голову. Надо было еще убедиться в том, что консервным ножом действительно можно нанести смертельную рану в голову. Спросить у кого-либо было опасно и я специально наводил санитаров на разговоры о драках в надежде, что разговор зайдет об ударах по голове разными предметами.
Потом я наметил запасных кандидатов на тот свет, если что-либо помешает мне расправиться с Пруссом. Запасными кандидатами стали Каткова и Бочковская. Если бы Бочковская знала, как я мысленно примерял нож к ее виску или к темени, когда она проходила мимо меня в коридоре!
Мне надо было также решить вопрос самоубийства после уничтожения коммуниста. Чем, как и где я совершу это самоубийство? «Самое лучшее — это яд, — думал я. —
но где достать быстродействующий яд?»
Мои очень осторожные зондирования в этом направлении во время бесед с Игорем Ивановичем пока что ни к чему не привели.
Приближалось Рождество Христово и я увидел в этом более быстрый шанс проявить свою несломленность перед лицом ненавистных палачей. Мне пришла мысль устроить праздник для больных в день Рождества Христова. «Этот праздник вдохновит политзаключенных и придаст им новые силы, — думал я. — И этот праздник покажет палачам, что мы не сломлены».
И я занялся подготовкой к празднованию Рождества.
Глава 46. Рождество Христово
Я начал готовиться к празднованию Рождества Христова задолго до праздника, еще с конца 1974 года. Для рождественского подарка заключенным я стал собирать застарелый и пожелтевший шпиг и высохшие, твердые как камень, пряники, от которых отказывались богатые больные. Я наметил список людей, которым никто не присылал посылок и передач. К их числу наряду с Залусским, Зайковским, Шведовым и другими политическими я отнес и многих уголовников. Всего набралось около 35 человек. Незадолго до 7 января я пережарил на электроплитке в сестринской весь собранный шпиг вместе с луком. 6 января вечером я разделил все собранные продукты на 35 частей, а утром 7 января — роздал подарки больным, не упоминая о Рождестве. Однако, злобный уголовник, Дуплийчук догадался:
— Рождество решил справлять? Ну, подожди! Нина Николаевна покажет тебе Рождество!
Он ли сообщил врачам о моих подарках, или дежурные сестры, или санитары — я не знаю. Только после обеда, во время раздачи лекарств, когда я, как всегда, подошел к сестре за своими десятью розовыми таблетками, мне в ладонь упали какие-то крупные таблетки грязно-cерого цвета.
— Это не мои таблетки, Лидия Михайловна! — сказал дежурной сестре.
— Ваши! И рот мне покажите! — враждебно ответила она.
«Уже? Быстро отреагировали! И какой злобный тон!» — подумал я, но таблеток все равно не проглотил. Я лишь пихнул их за десну и рот приоткрыл чуть-чуть, так, чтобы они не вывалились оттуда. Но Лидия Михайловна — стреляная ворона. Она сразу поняла, что таблетки я не проглотил. Она лишь взглянула на мой полуоткрытый рот поверх очков и сразу отвернулась, ничего не сказав. Однако, врачам доложила. После ужина, когда я снова пришел на лекарство, сменившая Лидию Михайловну дежурная сестра Настасья Тимофеевна сказала мне:
— А вам таблетки отменили. Вас скоро вызовут на укол.
Новое прописанное мне лекарство оказалось мажептилом. После укола я пошел в свою камеру и только лег на койку, как влетела Лаврентьевна:
— Ветохин! Сдавай обязанности Виктору Ткаченко и собирайся в 4-ую палату! Врачи и так меня ругают за то, что я ДО СИХ ПОР еще не перевела тебя туда!
4-ая камера состояла сплошь из лежачих больных, «наглухо вырубленных хроников». Лаврентьевна указала мне койку между Залусским и Молодецким, который тоже недавно перекочевал из 3-й камеры в 4-ю. Мое место оказалось точно таким же, как на сере в 3-й камере — вторая койка справа от двери, рядом с койкой Молодецкого. Только с другой стороны теперь лежал не Зайковский, а Залусский. Дверь в камеру захлопнулась: «пряник» был заменен «кнутом».
Молодецкий за четыре года, прошедшие с тех пор, когда меня пытали серой и я лежал рядом с ним, нисколько не изменился. По-прежнему его били «припадки» эпилепсии, по-прежнему он часто «возбуждался» и устраивал скандалы как днем так и ночью. Удивительные люди, эти коммунисты! Молодецкий, убивший двух своих малолетних детей, схватив их за ноги и размозжив головы об камни, вызывавший отвращение даже у других больных, стал любимцем Бочковской. Она всегда ласково с ним разговаривала, даже передавала иногда объедки со своего завтрака (и сестры ей подражали), обещала скоро его выписать и на самом деле — выписала. Мне хочется снова сравнить ее с другим бесом — Николаем Ставроги-ным. Ставрогин уверял, что не знает различия в красоте между какой-нибудь сладострастною, зверскою штукой (в данном случае: расколоть детские черепа о камни мостовой) и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнью для человечества. Очевидно Бочковская также не знала этого различия. При ней санитары Молодецкого не били и пускали в туалет курить. Но стоило только Боч-ковской уйти домой, как начинался скандал. После ухода Бочковской санитары больше не пускали Молодецкого курить. Тогда он возбуждался: стучал ногами в дверь камеры и, как заведенный кричал: «конституция — проституция! Почему всем приносят дачки, а мне — нет?» Потом Молодецкий вспоминал какие-то давние обиды, полученные в детском доме, и ругательски ругал своих бывших воспитателей. В конце концов он, как испорченный патефон, застревал на какой-нибудь одной фразе, и, дойдя до визга, повторял эту фразу сотни раз. Тогда дверь камеры открывалась, врывались санитары и начинали избивать его. На все их удары, нацеленные по почкам и печени, Молодецкий кричал: «Бей еще!» Уставшие и отбившие кулаки санитары, звали сестру. Сестра приносила шприц с аминазином и делала Молодецкому укол. После укола Молодецкий быстро засыпал. И было тихо в камере вплоть до следующего его скандала или же до следующего приступа эпилепсии.
Костя Залусский, лежащий по другую сторону от меня, был тихий, но очень тяжело больной человек. Залусский — политический. Во время войны он был бойцом УПА и после пленения, его, так же как и Зайковского, пытками свели с ума. Он был высокого роста и могучего телосложения. Глядя на него, я часто задумывался о том, какого рода были эти пытки? Сам Залусский уже не мог описать их, но ходили слухи о каких-то узких металлических «будках» в которых можно только стоять руки по швам. Якобы над головой заключенного, втиснутого в такую будку, включалась сирена и выла до тех пор, пока заключенный не терял сознание.
Рассказывали также об удушении заключенного, привязанного к койке в кабинете следователя. Якобы следователь ногой включал электромотор, который натягивал веревку и душил. Потом следователь отпускал ногу — и веревка ослабевала, потом опять нажимал…
Теперь Залусский был похож на скелет. Очень редко он вспоминал старое время. В такие минуты он пел гимн УПА и другие песни украинских националистов.
Через несколько дней меня перевели на халоперидол. Это было лекарство, которого я больше всего боялся. На ночь мне вводили халоперидол в уколе, а утром и днем давали по 8 таблеток. Все сестры теперь тщательно проверяли мой рот и не отвечали, когда я здоровался. От меня отвернулись даже те сестры, которым я еще недавно собирал металлические крышки со стеклянных банок. Они со мной больше не разговаривали и лишь иногда я ловил на себе их внимательные враждебные взгляды. Преступление, которое я совершил, отметив Рождество Христово, с их точки зрения было ужасным и непростительным. В их враждебных взглядах без труда читался укор: «А мы-то думали, что ты исправляешься, помогали тебе… Мы ошиблись!» Из 10-ти сменных сестер только Ирина Михайловна не делала мне назначенных уколов, каждый раз куда-нибудь отсылая санитара, чтобы он не узнал об ее нарушении. Однако и она в разговор со мной не вступала. Медсестра Наталья Сергеевна, жалобно улыбаясь, перед тем, как сделать мне укол, тихо говорила: «Простите меня!»
Уж если Наталья Сергеевна боялась ослушаться врачей, значит, дело было нешуточное, значит, меня приговорили… Кругом была глухая стена отчуждения и неприязни. Санитары перестали меня «уважать» в тот день, когда я передал обязанности кладовщика Виктору Тка-ченко. Если я просился в туалет, то всегда слышал один и тот же грубый ответ:
— Чего стучишься? Оправка была? Жди теперь следующей оправки по графику!
Однажды в столовой Шостак дал мне книжку Виктора Некрасова и рекомендовал ее прочитать. Книга, это были парижские путевые очерки, мне не понравилась. Я