ЖАНРЫ

Скорость освобождения: киберкультура на рубеже веков

Дери Марк

Шрифт:

На исходе XX века мы становимся свидетелями триумфа механистического взгляда на человеческое тело, уходящего корнями в картезианский дуализм, который делит реальность на нематериальный разум и инертный, материальный мир (включающий в себя, по Декарту, и человеческое тело) всецело объяснимый в механистических терминах. Риторика теоретиков искусственного разума наподобие Марвина Мински, для которого мозг — это «мясная машина», выплескивается на страницы газет в виде прочно укоренившейся метафоры мозга как компьютера.

Киберкультура нью-эйджа, корпоративные мотивационные семинары и «апгрейд» в 1990-е годы движения 1970-х за расширение человеческих возможностей часто включают в себя терапевтические техники, воспринимающие сознание как «биокомпьютер», способный перепрограммироваться с помощью правильных команд. Например НЛП (нейро-лингвистическое программирование) — дитя лингвистики и компьютерного программирования — широко использует процесс, называемый «моделированием». Он основан на теории о том, что ориентированные на успех поведенческие схемы могут быть «инсталлированы» в подсознание человека с помощью самогипноза точно так же, как программы инсталлируются на компьютер. «У каждого из нас имеется в распоряжении самый мощный в мире компьютер, но, к сожалению, никто не дал нам инструкции по пользованию»,— пишет гуру мотивационной психологии Энтони Роббинс, чья система нейро-ассоциативного тренировки основана на НЛП.{526} В ней используются НЛП-подобные техники для перемаршрутизации заведомо провальных невросоединений и «переделки себя, своих чувств и поведения в соответствии с новыми, более широкими возможностями».{527}

Неокартезианское восприятие тела как машины вполне созвучно новому отношению к нему, как в товару. По мнению Эндрю Кимбрелла, главного стратега Фонда исследования тенденций экономической конъюнктуры Foundation on Economic Trends, логика рыночной экономики, которая навсегда изменила ландшафты западной культуры своим отношением к «человеческому труду, прежде являвшемуся обычной частью повседневной жизни, как к товару», достигает своего наивысшего выражения тогда, когда потребительским товаром становится человеческое тело».{528} Он пишет так:

«Все чаще и чаще американцы продают самих себя: свою кровь, сперму, яйцеклетки и даже своих родных детей. И все чаще и чаще ученые и компании торгуют человеческими «товарами», в том числе органами, эмбрионами, тканями, клетками, биохимическими элементами и генами. (…) Рост цен на наше самое интимное «имущество» вызывало настоящий бум на рынке человеческого тела».{529}

Однако если одни страны переживают бум, другие — экономический крах. В сенсационной статье, опубликованной Arizona Republic и посвященной проблеме мирового черного рынка человеческих органов, рост которого вызван «повышающимся спросом на органы для трансплантаций, медицинских исследований и косметических операций», наглядно показана разница между так называемыми странами первого и третьего мира.{530} В материале рассказывается о том, как в России осуществлялись нелегальные операции по продаже почек, сердца, легких, печени, глаз и «3 тысяч пар яичек, предназначавшихся для производства омолаживающих кремов»; о том, как в Аргентине ложками выковыривали роговицу из глаз умственно-отсталых больных; о том, как в Гондурасе воровали на органы детей».{531}

Борьбу за наше тело ведут несколько равносильных претендентов, так и норовя разорвать его на части: это хайтечное протезирование, генная инженерия, пластическая хирургия, операции по изменению пола, публичные дебаты вокруг политики тела и переоценка тела как теплокровной машины или потенциально прибыльного источника «запчастей». Мы не знаем, что делать с самими собой, именно потому что мы более, чем когда-либо прежде, в силах «переделать» самих себя — головоломка, которая нашла отражение в когнитивном диссонансе наших СМИ, где образы тела как храма из рекламных роликов воды от Evian или духов Obsession от Calvin Klein соседствуют с образами тела-оскверненного храма из фильмов и романов Стивена Кинга.

Наши масс-медиа вдалбливают нам, что мы — это культура, поклоняющаяся подтянутому, спортивному телу, и мы склонны этому поверить: топ модели и качки всегда являлись для нас объектом желаний. Но те же телеэкраны плодят в неимоверном количестве образы расчлененных или исковерканных тел: фильмы ужасов полны раскалывающихся голов, растекающихся кишок, выдавленных глаз, потоков рвоты. Конечно, в ужастиках тело всегда было главным действующим лицом, но истории о дробителях трупов, пожирателях мозгов и похитителях тел все же свойственны именно концу XX века — эпохе, чья маниакальная одержимость телом противостоит широко распространенной в обществе тревоге по поводу судьбы этого тела. Будучи подавляемыми, эти страхи пытаются вырваться на свободу и таки находят выход в виде кровавого месива в ужастиках и научной фантастике. «Если фильмы вроде «Молчания ягнят» или «Американского психопата» действительно пытаются рассказать нам что-то о нас самих, то, видимо о том, что в этот самый момент истории мы стали ненавидеть свое тело»,— считает Барбара Эренрайх.{532} Тело, утверждает она, вредит нам: «секс, бывший главным среди земных наслаждений, стал распространителем смертельно опасных вирусов».{533}

Наиболее очевидным доказательством этого ужаса перед собственным телом является пандемия СПИДа со всеми сопутствующими кошмарными образами, прочно отпечатавшимися в сознании масс,— тел, от которых остались лишь кожа да кости, плоти, изъеденной пурпурно-красными язвами саркомы Капоси. Но этому ужасу перед телом также сопутствует и культурный «посттравматический шок», вызванный переносом в сферу техники значительной части наших мыслительных и мышечных операций. Что еще раз подтверждает теорию Маршалла Маклюэна, считавшего, что важнейшей чертой информационной эры является культурная травма, вызываемая технической «самоампутацией» человеческих функций. «Действительно ли тело все еще существует в земном смысле этого слова?» — задается вопросом Дж. Г. Баллард. — «Его роль постепенно уменьшается, так что оно кажется не более, чем призрачной тенью на рентгеновском снимке нашего неприятия смерти».{534} Приведем ниже рассуждения писательницы Линды Хасселстром по поводу атрофии тела:

«Берем тело с его вековой охотничьей/воинской историей, сажаем вертикально на восемь часов так, чтобы лишь кончики пальцев слегка порхали по клавишам, потом помещаем его в автомобиль, где оно немного подвигает ногами и руками, а затем привозим домой. Дома тело складируется на мягкую поверхность и от двух до шести часов непрерывно пялится в освещенный экран телевизора, затем кладется на другую мягкую поверхность и остается в этом положении до тех пор, пока не придет время вставать и повторить все операции заново. Не странно, что у нас проблемы со здоровьем».{535}

Раскол между нашим телом и нашим сознанием становится особо очевиден после длительного погружения в виртуальный мир (телевизор, компьютерные игры, интернет, хакерство, аркадная виртуальная реальность): пара секунд — и блуждающее сознание занимает пустующее тело. Брюс Стерлинг отлично поймал этот момент в «Паучьей Розе» — небольшой рассказе о космическом киборге, сканирующем небо с помощью восьми глаз-телескопов, «изображение с которых поступало в мозг через расположенный у основания черепа нейрокристаллический датчик».{536} Наблюдая за небом, «она ничего не знала» о своем теле, «ибо была далеко, высматривая непрошеных гостей».{537} Когда же они явились, приведя ее в действие, «Паучья Роза частично вышла из режима неподвижного слежения и вновь почувствовала себя внутри тела».{538}

Такое отделение от тела нередко встречается в киберкультуре, где все большее число людей проводит время в «режиме неподвижного слежения», уткнувшись глазами в экран монитора. Бит за битом мы все дальше от наших столь не годящихся для путешествий в виртуальную реальность тел. Это ощущение «выхода за» метко отметила Лори Андерсон: «Я чувствую свое тело так же, как многие водители свою машину».{539} Из этого отчуждения рождается и ненависть к телу — смесь недоверия и презрения к неуклюжей плоти, которая несет ответственность за коэффициент сопротивления в технической среде. «Мы вступаем в колониальную фазу нашего отношения к телу, полную отеческих идей, за которыми скрывается беспощадная эксплуатация во имя нашего блага»,— заявляет Баллард. — «Восстанет ли в конце концов тело, изрыгнет ли все эти витамины, души и шейпинги в Бостонскую бухту и свергнет ли агрессора?»{540}

Дэвид Кроненберг, наш самый выдающийся теоретик виртуального секса и «неудержимой плоти», подхватывает идею Балларда: «Я не считаю, что плоть — это обязательно зло. Но она сварлива и независима. (…) Это действительно напоминает колонизацию. Колонии внезапно решают, что они могут и должны существовать сами по себе и отделяются от своей метрополии. (…) Думаю, плоть в моих фильмах так и поступает».{541} В картине «Стая» (1979) пациенты культового Психоплазматического института доктора Реглана учатся выводить свои неврозы и психозы наружу в буквальном смысле этого слова — в виде стигмат. Результат не всегда оказывается ожидаемым. Полоумный выпускник института обнажает грудь, демонстрируя уродливую опухоль. «Это разновидность рака лимфатической системы,— поясняет он. — Реглан призывал мое тело восстать против меня — полюбуйтесь, что из этого вышло. Теперь у меня в руках небольшая революция, и не могу сказать, что мне удается подавить ее».

Поделиться с друзьями: