ЖАНРЫ

Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина
Шрифт:

В следующий раз я его через много лет только встретил.

1992 г. Суббота.

… Вот, пожалуй, и все… Пожалуй… Всю нашу короткую жизнь вместе вспомнили. Потом свою долгую-долгую тебе рассказал… А ты, спасибо тебе, слушала. Не надоело. Теперь, наверное, закончу: голова совсем уже не держит память. Меня ведь после войны «врагом народа» объявили, когда в плену оказался. А как я туда попал? В плен этот. На передовой меня последний раз контузило. Около Куропат. В голову. И — все: два года почти, как вырубило. Как будто и не было совсем годов этих. И до сих пор ни дня из них не помню. Я ведь как уехал тогда от тебя, в сорок втором-то, тебя одну оставил, жива ли, беременна ли, нет ли — ничего не знаю. Воевать не мог. Дышать не мог. Жить не мог! Если б не Анатолий… мы с ним случайно встретились. Бывает же так: на войне встретиться. На передовой. Он-то меня и выходил. Я в его части остался воевать. Мы тогда отступали все время. Бой примем, яму выроем, мертвых туда сложим, земелькой присыпем и отступаем… Много таких ям нарыли. А потом меня контузило — это я помню, что-то шарахнуло в голову. Я лежу, думаю — убили, что ли? «Ну нет, — говорю себе, — ни хрена подобного, — да как заору: — Ксю-ю-ю-ша-а-а!..» Ору и, помню, голоса своего не слышу. И все. Дальше — хоть убей. Когда через два-то года глаза продрал — ничего понять не могу: где я, где бойцы мои, товарищи, где Анатолий… А немцы где? А где война? Тихотихо. В комнате лежу, на матрасе. Я на четвереньках к окну подлез — а там речка быстрая — и вдруг мне молния в голову: незнакомое все — речка, улица, дома, люди незнакомые ходят, комната, занавески на окнах, спичечная коробка на столе… Все незнакомое. Чужое. Так страшно стало. Я как закричу: «Ксю-ю-ша-а!», ты тогда не отозвалась. И никогда больше.

В пятьдесят третьем только, после смерти Сталина пешком в Москву пошел — документов-то у меня не было, а Анатолия документы я выбросил, тогда же порвал и в мусор выбросил. Пять месяцев шел, через всю Россию. Остановлюсь где, грузчиком денег заработаю и дальше в путь. Всяко бывало. Ладно. Пришел. Тебя увидел. С Анатолием. Он живым, значит, в 42-м из той мясорубки передовой вышел. Повезло ему. Идете, смеетесь, веселые оба…

Я тогда сразу умереть решил.

Но — Глафира. Это она меня тогда откопала. Девчонка совсем. Выходила.

Вернулся. Обвенчались мы. Ксюшка родилась. Думал, отпустит боль. Пощадит. Пожалеет.

Нет.

Только хуже навалилась на меня нежизнь.

Ну — теперь уж скоро.

Прощения вот попрошу у Глафиры Еремеевны, покаюсь за любовь мою к одной тебе только за всю жизнь. Простит — она добрая.

И — отдыхать.

1992. Воскресенье.

Я тебе не досказал вчера. Насчет его документов в моей гимнастерке… Я потом много об этом думал. Проклял даже брата. Вспоминать о нем запретил себе. А тут как-то прочитал стихи о войне — самые страшные, что мне читать приходилось, самые трагичные, и все: простил. Он ведь, должно, за убитого меня тогда принял. Землей прикопал — и на том спасибо. А стихи вот.

Не стони и не плачь. Что ты маленький?

Ты не ранен. Ты просто убит.

Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.

Мне еще воевать предстоит.

Прощай. Ксюша…

Это была последняя запись в твеленевской тетради.

… Самолет, выполнявший рейс 143-17 Магадан — Москва лизнул колесами взлетную полосу, попрыгал по ней какое-то время, сбавляя скорость, в последний раз грозно заурчал двигателями и только после этого, усталый и величественный, свернул к зданию аэропорта. «А ну расступитесь, — казалось, всем своим видом говорил он встречным собратьям, — вы тут прохлаждались, а я восемь тысяч верст пролетел без посадки. Понимать надо».

… Бабушка Людмила Васильевна встретила внука горячим рассольником с почками, куском поджаренной в электрогриле говяжьей вырезки и еще чем-то никогда им не виданным и не пробованным.

— А это что за каша-малаша?

— Это потрясающее восточное блюдо: аджепсандалш, — загадочно улыбнулась Людмила Васильевна.

— Я совсем недавно его для себя открыла. Попробуй — не оторвешься.

И когда с едой, любовно приготовленной не иначе как часов за десять, было начисто покончено минут за пятнадцать, она удобно устроилась в кресле и сказала:

— Ну, Севочка, рассказывай, как прошла командировка?

… Жилище Глафиры Еремеевны Мерин нашел на удивление быстро: оказалось, в этом богом забытом углу земли каждый из двадцати четырех взрослых его обитателей знавал мужа Глафиры, Антона Игоревича Твеленева.

— Да во-о-он их дом-то, Глафиры и Антона, только он умер давно. Его и могилка там. Она его под окнами схоронила. Священник с района приезжал. Разрешил. Освятил могилку. А мы что? Коли не хочет расставаться. Пускай себе.

Глафира Еремеевна долго не могла понять — какой такой следователь, зачем, что «исследовать намерился». Заговорила не скоро, поначалу только «нет», да «не помню», да «зачем тебе», «не тереби рану-то, не заросла».

Мерин уже было совсем отчаялся. Спросил:

— Скажите, а фотографии какой-нибудь Антона Игоревича у вас нет?

— Фото? — поправила его пожилая женщина. — Так какие у нас тут фото. Сами видите, как живем. Похвастать нечем. Нету фоток.

Они долго молчали.

— А вы правда что из Москвы прилетели?

— Правда, конечно, правда.

— И прямо ко мне? Или к кому?

— Прямо к вам.

— Дело у вас тут небось какое?

— «Дело» у меня одно, Глафира Еремеевна, очень важное дело. И вы одна только можете мне помочь.

— Одна я? — К испугу и недоверию в глазах ее постепенно начало прибавляться любопытство. — Ну давай попробую, коли одна. Попробую помочь.

— Глафира Еремеевна! — Мерин запустил в ход свой самый бархатный голосовой тембр. — Глафира Еремеевна. Если помните, в 1992 году вы приезжали в Москву и передали Ксении Никитичне Твеленевой дневник вашего мужа Антона Игоревича, который он вел долгие годы…

— Помню. Передала. Как мне это не помнить?

— Ну вот. Он ведь в архивах — сколько уже лет прошло, а он до сих пор по архивным документам числится «врагом народа». Но это не так, это наговор, советская власть повинна в этой трагедии. Нам бы хотелось снять с него клеймо…

— А ему-то теперь зачем это? — Женщина слегка шевельнула морщинистым лбом, глянула в окно. — Лежит, никому не мешает. Зачем?

— А родственники? А сын? У него ведь сын есть…

— Знаю. В сорок третьем родился. Антоша его не видел никогда. Не застал.

— Ну и что, что не видел? Он же сын — родная кровь. Он память об отце хочет сберечь. Он его очень любит… память о нем любит…

— Правда?

— Правда, я с ним общался…

— Фото нету?

— Нет, к сожалению. Я вам пришлю, если хотите, из Москвы…

— Зовут-то как?

— Сына? Маратом.

— Мара-а-атом, — протянула женщина. — Ишь ты как. Не по-русски. Ну это уж не Антоша мой называл. Нашу-то с Антоном Игоревичем Ксенией назвали. В 53-м родили и назвали. Он так захотел. Во Владивостоке с мужем теперь. Сама уже бабушка — летит время. Чаю хотите?

— Хочу, очень даже, — обрадовался Мерин, — спросить стеснялся.

— Напрасно. Чем богата. Сейчас. — Она поднялась. — Посидите.

— Вот если бы вы вспомнили, как вы познакомились с Антоном Игоревичем, — Мерин, не дав ей уйти, ринулся ковать железо, пока горячо, — вы бы нам очень помогли…

— Посидите, — повторила пожилая женщина. — Вспоминать тут нечего. Никогда не забывала.

Некрасивый фанерный стол начал неспешно готовиться к торжеству: нарядился белой крахмальной скатертью, на которой поочередно возникли вазочка с вареньем, сушки, сухарики, конфеты «Мечта» и «раковая шейка». Довершили праздничное убранство стакан с подстаканником, чайная чашка в крупный красный горошек, такого же раскраса пузатый заварочный чайник и большой алюминиевый — с кипятком.

— Я из Антошиного стакана пью, — придвигая Мерину чашку, сказала женщина. — Кушайте.

Поделиться с друзьями: