ЖАНРЫ

Сквозь мрак к свету или На рассвете христианства
Шрифт:

– Ну, и что же? ты, конечно, вмешался? – спросил Сенека.

– Нет, с какой стати! Я только посмеялся. Какое дело – мне, римлянину и философу, если горсть греков-тунеядцев и угостит синяками большее или меньшее число евреев. Но вот лицо этого Павла не давало мне почему-то покоя. Мне говорили, будто свое воспитание он получил в Тарсе и что он, человек образованный. Я все порывался повидаться с ним и побеседовать, и узнал даже, что он нашел себе убежище где-то на окраине города, у одного шатерного мастера еврея Аквила, изгнанного из Рима в силу мудрого эдикта Клавдия. Но ликтор, которому я дал поручение отыскать его, не смог, или же просто почему-либо не хотел найти его. Впрочем, эти христиане, вообще, люди очень скрытные, хотя, в конце концов, оно, может быть, оно и лучшему – не унижаться до каких-либо разговоров с главой секты, всеми презираемой за ее чудовищную развращенность, в сравнении с которой, если верить молве, древние вакханалии, запрещенные лет уже двести тому назад, были ничто.

– Да и я тоже кое-что слыхал об этих христианах, – сказал Сенека. – Наши рабы, вероятно, знают об этих людях гораздо больше, чем мы. Однако, беспокоить императора каким-либо упоминанием о них, разве только они вздумают устроить бунт в Риме, я пока не стану.

В эту минуту Сенеке доложили о приходе другого его брата, сенатора Марка Энния Мелы с сыном Луканом.

– Проси сюда, – сказал Сенека рабу и, встав, пошел навстречу брату. – А вот и ты, брат мой, мой Лукан. Ну, нравится ли вам ваше пребывание в Риме? Не лучше ли было бы для всех нас, если б мы остались в родной нашей Кордове?

– Не знаю уж, так ли это, – сказал Мела. – Что же собственно до меня, то я должен сказать, что считаю несравненно более приятным для себя быть сенатором в Риме и прокуратором императорской вотчины, нежели управлять своим собственным родовым поместьем в Испании.

– А ты, какого мнения наш поэт? – спросил Сенека, обращаясь к молодому испанцу, стройному и красивому семнадцатилетнему юноше, первые стихотворения которого уже успели заслужить сочувственное внимание критиков.

– А я того мнения, что если человеку стоит жить из-за того, чтобы наслаждаться счастьем быть частым гостем за столом Нерона и слушать, как он читает свои плохие стишонки, то в Риме, конечно, лучше, чем в Кордове.

– Стихи его вовсе не так уж плохи, – заметил Сенека.

– О, конечно, они великолепны! – с напускным восторгом воскликнул Лукан. – Сколько мысли! Как они полны самой потрясающей действительности! Сколько дивных созвучий! Словом, они плавают и тают во рту, как говорит мой друг Персий.

– Однако, – ты не можешь не согласиться, что император мог бы найти себе занятие похуже невинного стихотворства и пения.

– Разумеется, но императору было бы приличнее посвящать свое время делу более существенной важности, – возразил молодой человек. – К тому же с ним стою я на почве весьма опасной и, признаюсь, был бы очень рад, если б ему никогда не приходила фантазия вызвать меня из Афин, и если б он не величал меня своим другом. Откровенно говоря, я не люблю его. Да и он тоже меня не особенно долюбливает, и сколько бы он ни старался скрыть своей зависти ко мне, она проглядывает при всяком случае; то же самое и в моих похвалах, сколько бы ни восторгался я каждой строчкой читаемого им собственного стихотворения, он чувствует неискренность и фальшь.

– Смотри, будь осторожен, Лукан, берегись! Характер Нерона изменяется быстро к худшему. Мне пока еще удается сдерживать в нем внутреннего лютого зверя, но раз этот зверь хлебнет крови… Плохие, брат, шутки, когда голова лежит в пасти дикого зверя.

– Однако ж, ты сам, мне кажется, не так давно еще говорил, что по своему милосердию молодой Нерон не имеет себе соперника ни в одном из своих предшественников, – заметил Галлио.

– Правда, я говорил это, но не нужно забывать, что все же он сын своего отца, – отвечал Сенека, которого неприятно покоробило такое напоминание. – А кому же из нас не известно, до какого зверства доходил в своей жестокости Домиций Агенобарб! Не помню, рассказывал ли я вам когда-нибудь, что в ночь после того, как получил я назначение быть его воспитателем, мне приснилось, что мой воспитанник не Нерон, а Калигула.

Наступило тяжелое молчание. Все задумались. Тогда Лукан, чтобы дать другое направление разговору, обратился к Сенеке с вопросом:

– Скажи мне, дядя, веришь ли ты в халдеев и их гороскопы?

– Нет, не верю, – ответил философ. – По-моему, звезда судьбы каждого человека в его сердце.

– Следовательно, не веришь. Впрочем, не скажу, чтобы и я доверял им слепо. А все-таки… не хотите ли послушать, что предсказал мне один халдей?

– Рассказывай, – сказал его отец Мела. – Я не мню себя таким мудрецом, как наш добрый Сенека, и почти уверен, что в предсказаниях астрологов есть своя доля правды.

– Он сказал мне, – начал Лукан, – что прочел в звездной книге, что менее чем через десять лет и вы оба, дяди, и ты, отец, а также и я и… – тут молодой поэт весь содрогнулся – и мать моя Атилла – мы все погибнем от насильственной смерти и благодаря моей вине. О, боги, если только боги существуют, отвратите это ужасное прорицание!

– Полно, Лукан, ведь это же чистое суеверие, достойное еврея, или даже христианина, – сказал Сенека. – Эти халдеи известные шарлатаны. Всякий человек сам кузнец своей судьбы. Я – воспитатель Нерона и ближайший его советник, ты – его друг, все члены нашей семьи в величайшей милости при дворе… Однако, кто-то идет: я слышу шаги солдат. Это, вероятно, Бурр: я жду его, он должен прийти ко мне по одному важному государственному делу. А потому до свидания пока, приходите вечером ужинать, если только вы не откажетесь разделить со мной мою скромную трапезу.

– Недурна твоя скромная трапеза! – не без зависти проговорил Мела. – Твои ложи разукрашены инкрустацией из черепахи, столы на точеных ножках из дорогой слоновой кости, а на столах хрустальные кубки и мирринские сосуды.

– Ну, не безразлично ли философу, пьет ли он из хрустального кубка, или из глиняного? – засмеялся Сенека. – А что до моих столов с ножками из слоновой кости, о которых все толкуют так много, то ведь и у Цицерона, небогатого студента, был один стол, стоивший 500 000 сестерций.

– Да, один, а у тебя подобных столов найдется, думаю, штук пятьсот, – сказал Мела.

Сенека немножко сконфузился.

– «Accepimus rerritura perrituri» – «недолговечные мы принимаем недолговечное», – улыбаясь, сказал он. – Впрочем, даже и сама клевета не может не засвидетельствовать, что для меня собственно на этих ценных столах лишь в исключительных случаях подается какая-либо роскошь, более дорогая, чем свежая вода, овощи и плоды.

И, повторив Лукану на ухо совет вести себя осторожнее и не давать воли своему пылкому нраву, «суровый стоик-царедворец» встал и пошел навстречу своему сотоварищу, Бурру Афранию.

Бурр был еще сравнительно молодой человек, и с первого взгляда в нем был виден настоящий воин – неустрашимый и честный римлянин. Но сегодня и он был угрюм и мрачен, и те, кому случалось видеть его в день воцарения Нерона, когда он сопровождал юного императора сначала в лагерь преторианцев, а оттуда и в сенат, не могли не заметить, как много новых морщин прибавлялось с тех пор на его открытом и честном лице.

Подобно Сенеке, Бурр чувствовал, что с каждым днем положение дел при дворе принимает все менее и менее утешительный характер. Но, к счастью, народные массы, как и большая часть аристократии, радуясь миру и общественному благоденствию, пока еще находилась в полном неведении тех прискорбных обстоятельств, которые возбуждали столько тревог за будущее в умах этих двух государственных мужей, беспокоя их предчувствиями самого зловещего свойства. Как и аристократия, народ с восторженной похвалой отзывался о речи, произнесенной новым императором перед сенатом после того, как был отдан последний печальный долг бренным останкам умерщвленного Клавдия. «Во всем мире нет человека, против которого я питал бы чувство злобы или ненависти, – сказал Нерон, – и мстить мне некому. Моей священнейшей обязанностью сделается забота о сохранении во всей ее неприкосновенности автономии законом утвержденного суда. В моем дворце не будет ни подкупа, ни происков. Войском я буду командовать, но никогда не позволю себе затронуть чем-либо священных прав отцов-сенаторов». Нельзя было не узнать в этой речи стиля и чувств Сенеки, но ведь это могло служить только ручательством того, что кормило правления наконец-то в руках мудрой философии. И действительно, сенаторам на первых порах представлено было принять некоторые весьма благодетельные и полезные меры. Это было началом того периода царствования Нерона, благотворными результатами которого в смысле внешнего спокойствия и общественной безопасности государство было обязано исключительно совместным усилиям Сенеки и преторианского префекта Бурра.

Но, кроме Нерона, очень серьезные опасения возбуждало как в том, так и в другом из этих двух ближайших к императору людей, непомерное и беспокойное честолюбие Агриппины. Не говоря уже об ее упорном желании занимать, вопреки обычаю того времени, и в дворцовом совете сенаторов. и при приеме иностранных послов первое место после Нерона, она позволила себе почти гласно подвергнуть насильственной смерти не только давнишнего своего недоброжелателя Нарцисса, но еще и Юния Силана, брата бывшего нареченного жениха Октавии до ее замужества с Нероном, и которого она опасалась, как праправнука императора Августа и вероятного мстителя за смерть брата. Только с большим трудом удалось, наконец, соединенным противодействием Бурра и Сенеки прекратить дальнейшие такого же рода кровавые расправы мстительной женщины.

Поделиться с друзьями: