Слава России
Шрифт:
– Батюшка-милостивец, да что же это?! – бухнулся Андрей на колени возле господского одра. – На кого ж ты нас оставить надумал? Ведь пропадем без тебя!
– Полно, Андрюша, где тебе теперь пропасть! Ты теперь крепко на ногах стоишь. И в завещании моем не забыт останешься. Об одном прошу: страдальцев наших не забывай без меня! Заботься о них, как если бы я жив был!
– О том мог бы и не поминать, нежели я долг свой забуду!
– Не забудешь, верю, – кивнул Ртищев. – Дочерям и зятьям я также наказал больницу и странноприимницу беречь. А холопам всем вольные подписал… Не басурмане мы, чтобы невольников держать… Не им теперь свободу даю, а себе, хочу на суде Божиим свободным от всякого непотребного имения предстать.
Тихо всхлипывал Андрей, лобызая руки своего господина.
– Полно! – Федор Михайлович чуть приподнялся. – Что жена-то?
– Через месяц еще одно дитя ждем, думали, ты окрестишь…
– Прости, не успеть мне уже… – Ртищев снова откинулся на подушки. Он не велел раздевать себя, и лежал поверх покрывала в шубе, без которой бил его жестокий озноб, в мягких сафьяновых сапогах.
– Ухожу я, Андрюша, – тихо сказал Федор Михайлович.
– К Государю бы послать надо, батюшка-милостивец!
– Не надо тревожить Государя. Ему я письмо написал, испросил прощение за все, чем был и не был виноват… Не его теперь видеть хочу. Позови сюда нищих…
– Нищих?
– Нищих, убогих, всю нашу сирую братию призови… С ним прощаться буду. Их в последний раз наделить хочу!
Нетрудно было исполнить желание Ртищева. Нищие и так часто бродили окрест его дома, надеясь быть накормленными или получить милостыню, когда же прошла молва о том, что милостивый муж, почитаемый в Москве святым, тяжко занемог, то сирая братия собралась у его палат – не за милостыней и похлебкой, но молясь о своем благодетеле и желая хоть что-нибудь проведать о здравии его.
И, вот, отворились ворота, и все это сборище хромых, слепых и гугнивых, бесшумно устремилось за Андреем в барские хоромы. В полутемной горнице все они, как один, пали на колени, но не заголосили плакальщицами, щадя покой умирающего, а лишь тихо всхлипывали и крестились:
– Батюшка наш родимый, пропадем без тебя!
Ртищев подозвал Андрея и велел усадить себя. Тот сел подле, поддерживая уже не могшего самостоятельно сидеть господина. Дрожащая рука в последний раз осенила крестом христорадную братию.
– Теперь дай им, что должно…
Андрей бережно опустил Федора Михайловича на подушки и, взяв кошелек, вручил каждому убогому по монете:
– На помин души благодетеля нашего, болярина Феодора.
Один за другим на цыпочках покидали нищие горницу своего попечителя, кланяясь его одру и шепча молитвы. Когда дверь за последним из них затворилась, Андрей приблизился к неподвижно лежащему Ртищеву. Лицо милостивого мужа сияло тихой радостью, а пронзительно синие глаза были широко распахнуты, но уже не излучали тепла и ничего не видели. А если и видели, то уже не здесь, а где-то далеко-далеко, где встречали его возлюбленная родительница, преставившаяся, когда был он еще мал, и безвременно отнятый воспитанник, не сбывшийся богомудрый Царь Святой Руси.
Казачья быль
(Афанасий Иванович Бейтон)
Грамоте выучил меня, Лукьянова сына Ивана, в дни албазинского сидения крестный мой Афанасий Иванович Бейтон. Родительница моя, Богу душу отдавая, наказала мне идти к нему: человек он, де, милостивый, сироту не отставит. Сиротою же остался я, когда желтолицые манзы 15 сожгли нашу Покровскую слободу, перебив или пленив ее жителей. Так богдойцы отомстили за свой дозор, вырезанный нашими казаками на Левкоевом лугу…
15
Манзы, богдойцы – китайцы.
В Покровской слободе мать моя жила в семье брата после того, как погиб ее муж, отец мой Лукьян. О родителе моем ведомо мне немного. Знаю, что дед мой, Степан, в Сибирь попал вместе с Никифором Черниговским. Сей Никифор в Смоленскую войну на стороне ляхов сражался супротив Москвы с другими запорожцами. И он, и дед Степан, были царскими стрельцами взяты в плен и отправлены охлаждать буйство нрава своего в Сибирь. Правда, кровь запорожскую никакой холод остудить не властен. Атаман Никифор крепко повздорил и илимским воеводою и убил его. И не миновать бы топора лихой головушке, когда бы не ушел атаман со своими казаками подале от Царевой десницы. За Амуром поставили они крепостицу Албазин, вокруг которой разбили несколько селений. Жили хлебопашеством, лесным и речным промыслами, а к тому собирали ясак с местных племен.
В конце концов, как бывало прежде, от самого батьки Ермака начиная, Москва простила Никифору разбой за расширение владений Царя московского и пополнение всегда нуждающейся московской казны. Атаман был поставлен албазинским воеводою и с верными казаками ходил в походы по берегам Аргуни и Амура, освобождая из плена русских людей.
При Государе Феодоре Алексеевиче возведен был Никифор в дети боярские и направлен в Красноярск. Дед же мой с семейством обосновался в окрестностях Албазина. Сын его, мой отец, жил службою, и когда сгинул он, матушке моей ничего не осталось, как со мной, младенцем, перейти на попечение брата. Здесь-то и застигла ее беда. Из горящей братней избы все пыталась она спасти что-то и оказалась придавлена рухнувшею балкою…
Казаки наши, само собою, не оставили злодейства без возмездия. Настигнуть косоглазых разбойников тотчас помешал им начавшийся на Амуре ледоход. Однако, едва только лед стал, удальцы перешли на другой берег и уничтожили богдойский разъезд и село Эсули, захватив при том добычу и пленных. Руководил тем делом мой крестный, Афанасий Иванович, с которым я, схоронив родительницу, разминулся и вынужден был ожидать возвращения его в самом Албазине.
– Ты, стал быть, Лукьяна Степаныча сын будешь? – таков был первый вопрос крестного, как только меня привели пред его очи.
Говорил он с заметным чужеземным выговором, но только это и выдавало в нем природного пруссака. В остальном – истый казачий богатырь! Ростом невысок, зато косая сажень в плечах и кулачищи, что твоя голова. Чекмень синий, папаха мохнатая… Длинные пшеничные с проседью усы при выбритом чисто подбородке. В зубах трубка, в желтоватых глазах – озорные огоньки. Лихостью и надежностью веет от него. Лихостью, но не злостью. Он, хотя и провел весь век в битвах, и жизнь ему, своя или чужая – полушка, жестокостью не напитался. И в молодых не по летам глазах чувствуется природное добродушие.
– Скажи-ка, как время летит… Я тебя еще в купели помню. Настоящий казак, не орал даже, когда поп тебя кунал, – говорил крестный, с любопытством меня разглядывая.
Я о ту пору, хотя и крепок был, да тощ и вида не представительного. Афанасия Ивановича видел я в тот день впервые, ибо дня крещения своего помнить не мог. Немало, однако, бывал я наслышан о нем от матери моей. Покинув родную Пруссию, солдат Бейтон добровольно поступил на русскую службу. Сражался с ляхами под Смоленском и Шкловом, Быховом, Слуцком, Ригой, Мстиславлем… Защищал Могилев. Когда же очередная война с неуемными ляхами кончилась, был возведен в дети боярские и призван в самую столицу, в Москву. Вот, только не прельстило славного пруссака придворное житие и бил он челом Государю о переводе в Сибирь. Здесь Бейтон женился, для чего крестился в православную веру. Так-то и стал он Афанасием Ивановичем. С сибирскими казаками он храбро сражался против джунгар и енисейских киргизов, занимался набором местных полков и их обучением в соответствии с передовой европейской воинской наукой. Когда же Богдыхан вознамерился покуситься на русские земли, под начало Афанасия Ивановича был поставлен полк в 600 душ. Полк сей был направлен в Албазин.