Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Следователь прокуратуры: повести
Шрифт:

Любовь… Добрая половина фильмов — о любви. Каждое второе стихотворение — о любви. Девять песен из десяти — о любви. Любая девчонка ждёт любви. Люди пишут стихи, поют песни, ждут, надеются, — но ведь это всё мечты, мечты о любви. А мечтают только о том, чего нет. Не потому ли так много песен о любви?

Любовь… Какими только путями ей не приходится ходить, куда только она не прячется и чего только не терпит! Ею жертвуют ради карьеры, науки, призвания, просто работы… Ради этой самой материальной базы, этого самого жизненного уровня, который частенько принимают за счастье. И живётся любви с этой базой, как бабочке с бульдозером, потому что она духовна и бьётся легче хрустальной вазы.

Но кто знает, какими путями должна ходить настоящая любовь… Может, для неё и нет дорог лёгких и накатанных, как их нет для всего настоящего. Может, истинная любовь не даётся без мук и зигзагов, как и всё истинное…

Какими бы путями она ни шла, лишь бы приходила к людям. И Рябинин был рад, что увидел её — трудную, сильную и трагичную. Был рад за Ватунского и Ватунскую-Новикову.

Он уже отбежал по прямой от прокуратуры кварталов семь. Осталось ещё четыре, потому что у него была норма — он всегда доходил до последней полуплощади города, полукруга высоких новеньких домов, в центре которого на гранитной глыбе застыл зелёный танк, вздёрнув в небо тонкую пушку. Проспект огибал глыбу и дальше разбегался в разные стороны уже по полям. Рябинин доходил только до танка, но это было неблизко. И обратно одиннадцать кварталов — совсем неблизко. Ему и не нужно близко. Незаурядное всегда поражает. А потом начинает беспокоить; где же оно, твоё-то незаурядное?… Разве оно отпускается не всем, не каждому? Пусть не поровну, но всё-таки отпускается же, должно отпускаться, потому что мы люди единого человеческого мира и в чём-то все равны. А может быть, любви, которая всегда незаурядна, нет никакого дела до общечеловеческого мира, а нужен ей только внутренний мир человека — двух человек? Тот самый внутренний мир, куда с протоколом, как с совковой лопатой — загребать, значит, ломился Рябинин и куда его не пустил Ватунский.

У каждого есть внутренний мир. Рябинин относил к нему свои мысли и чувства. Но было что-то ещё, глубже, может быть, уже там, где рождается интуиция. Это был иной, неясный мир, который чуть вздрагивал где-то за мыслями и чувствами, как голубоватая туманность за видимой планетой. В том мире были сны, от которых проснёшься и больше не заснуть, хотя и не помнишь, что снилось. В том мире мелькало его раздавленное военное детство. В том мире всё бежали куда-то луга с незапятнанными ромашками, с лесными солнечными полянами, где лёг бы и умер от радости. Какие-то озёра с тёплой подсеребренной водой, в которую входишь, как в счастье… Какие-то болота, пряные и терпкие, как духи, которые ещё не придуманы… В том мире много пустяков. Сыроежка краснеет во мху, да как краснеет! Вода бежит под корнем, чистая и холодная. Дождь бьёт по лопуху — чего же здесь такого? — а капли быстренько в струйки, сольются в воронку, в лужицу и сбегают по стеблю… Какая-то былинка гнётся под ветром — уж тут чего особенного… Но в том мире от этих пустяков всё замирало, от той же былинки, гнущейся под ветром. От того, чего не знаешь и о чём не мечтаешь, но что предчувствуешь. Чего и вообще никогда толком не увидишь, а мелькнёт где-то в берёзе, в траве или войдёт с запахом черёмухи или травки простой — той же былинки, гнущейся под ветром…

Была в том мире и женщина — какой мир, даже иной, может обойтись без неё? Но не та женщина, которая всегда рядом, которую он любил, ну, конечно, любил… Не та красавица, на которую молишься. И не та умница, которой восхищаешься. То была совсем другая женщина. Да и женщина ли была это?… Мелькнёт силуэтом в окне — и пропадёт навсегда, ничего и нигде не оставив. Улыбнётся в проходящем мимо автобусе — врежется её улыбка на всю жизнь, как высеченные буквы в гранит. Но чаще она брела в полях, в цветах, в травах. Её можно было бы догнать, заговорить, дотронуться до мокрого от росы платья, можно бы… Но он никогда не побежит и не дотронется, потому что она сразу пропадёт.

О том мире Рябинин мало мог что сказать — он только чувствовался, как музыка. В том мире сжималось сердце и иногда хотелось плакать. Рябинин никого не пускал в тот мир, да и сам с годами всё реже и реже заглядывал в него.

23

Ватунский быстро глянул на следователя — всё, мол, знает или половину?

— Всё, Максим Васильевич, — просто сказал Рябинин.

— Что… всё? — осторожно спросил Ватунский.

Он ещё охранял свою личную жизнь, свой внутренний мир. Возможно, он туда вообще никого не пускал, тем более следователей.

— Я запрашивал Новосибирск.

— Тогда действительно всё, — улыбнулся Ватунский открыто. Рябинин впервые видел его улыбку и тоже улыбнулся — не из вежливости, а просто так, захотелось.

— Что требуется от меня? — спросил Ватунский.

— Рассказать всё…

— Но вы же знаете… А всё остальное — не для протокола.

— А я и не хочу всё писать в протокол.

— Сколько у нас времени? — деловито поинтересовался Ватунский.

— Я буду слушать хоть сутки. Слава богу, намолчались…

Ватунский посмотрел в окно, на тополя и дальше, куда-то в прошлое, сел поудобнее и начал осторожно, словно вспоминая значение каждого слова:

— Мне придётся вернуться назад, в Новосибирск. Я уже кончал институт. Не преувеличивая и не хвастая, скажу, что учился я не как все. Вместо одной программы наверняка тянул две. Читал технические новинки, экспериментировал, с разрешения Министерства высшего образования заочно учился на экономическом факультете. Вместо одного языка учил два. Да сейчас всего не перечислишь…

— Для чего это делали?

— Вы не одобряете? — удивился Ватунский.

— Я просто интересуюсь — во имя чего?

— Скажу честно, что ни корысти, ни карьеризма у меня тогда не было. Только жадность, громадная духовная жадность. И это, пожалуй, узко, а вот жадность жизни — вернее. Мне казалось, что я поздно родился.

— Мне так самому кажется, — буркнул Рябинин.

— Мне казалось, что человечество ушло вперёд и его теперь не догнать. Может быть, вы удивитесь, но теперь я живу так же. Конечно, что-то прибавилось, но об этом позже… Так вот, напряжение у меня было приличное, спал я меньше Мартина Идена, да и ел, пожалуй, меньше его. Только ему было нечего есть, а мне некогда. Однажды ехал я куда-то в трамвае и заснул, как умер. Ничего не помню. Буди меня, стыди, гори — не проснулся бы. Очнулся — трамвай уже подходит к кольцу. Оказалось, что я спал в таком положении почти час…

— В каком положении?

— Извините, спешу, хочу скорее дойти до главного. Проснулся и вижу: голова моя лежит на плече девушки. Я проспал так час, а она уже давно проехала свою остановку — не хотела меня будить. Посмотрел я на неё, как на чудо деликатности. Присмотрелся, вижу: передо мной и чудо женственности. Но этим ещё о ней много не скажешь. Была в ней какая-то теплота, какое-то понимание всего сущего на земле. И ещё что-то совершенно не передаваемое языком, как некоторые физические понятия. Поразила она меня больше кибернетики, которой я в то время увлекался. Да вы её видели.

— Видел, — сказал Рябинин.

— Так я познакомился с Валей. И влюбился, как может впервые влюбиться молодой и жадный до жизни человек. Боже, что это был за год! Бессонное счастье моё… Если раньше я спал по пять часов, то теперь и того не спал — всё проводил с Валей. Через два месяца после распределения мы поженились, хотя это обстоятельство никак не отразилось ни на моём образе жизни, ни на наших отношениях. Просто отдали дань общественному мнению.

— Вы это подчёркиваете со смыслом? — спросил Рябинин.

— Нет, просто для нас регистрация брака была формальностью, как и для всех влюблённых… Мне предлагали мест десять, одно другого лучше. Я от всего отказался, даже от аспирантуры, начал с самой низовой — попросился мастером на этот крупный комбинат. И приехал сюда. Валя пока осталась в Новосибирске из-за больной матери. Пока осталась. Тут я перехожу к самому главному и самому тяжёлому в моей жизни. Верите ли, мне самому не совсем понятно, что тогда случилось…

Ватунский замолчал, застрял взглядом в тополиных ветках. Почему-то все смотрели на эти тополя, когда поворачивали голову к окну. Можно было смотреть и правее, где зелёным неоном светился универмаг. Но люди с этого места всегда смотрели на тополя.

Поделиться с друзьями: