Слепящая тьма
Шрифт:
"Рубашов, Рубашо-о-ов!", - Богров обращался именно к нему.
Крики взломали тяжелое безмолвие и словно бы рассеяли желтое марево. Лампы загорелись полным накалом, где-то зазвучали шаги надзирателя, и Четыреста шестой простукал в стенку:
всавай проклятьем заклейменный
Рубашов неподвижно лежал на койке; он не помнил, как до нее добрался. Ему еще слышался мрачный рокот, но в камере уже установилась тишина буднично спокойная тишина одиночки. Четыреста второй, наверное, спал. Земное существование Михаила Богрова было, по всей вероятности, закончено.
"Рубашо-о-ов!" - дважды повторенный вскрик все еще звучал в ушах Рубашова. Зрительный образ казался стертым; неживая, бессильно прогнувшаяся фигура, струйка слюны, взмокшее лицо и ноги, скребущие каменный пол, - это пятнадцатисекундное видение никак не совмещалось с Михаилом Богровым. Как им удалось такого добиться? Как им удалось довести Богрова, сильного и сурового моряка с броненосца, до слабеньких стенаний и детского хныканья? И Арлова... что же происходило с Арловой, когда ее волокли по тюремному коридору?
Рубашов стремительно сел на койке и прижался виском к холодной стене, за которой спал Четыреста второй; он боялся, что его опять сейчас вырвет. До нынешней ночи он не представлял себе смерти Арловой с такими подробностями. Смерть была отвлеченным понятием; и хоть Арлова вспоминалась с тяжелым чувством, Рубашов до сих пор ни разу не усомнился в логической оправданности своего поведения. А теперь вот, чувствуя во рту блевотину, взмокший, с прилипшей к спине рубахой, он видел безумие подобной логики. Хныканье Богрова заглушило доводы, которые доказывали его правоту. Жизнь Арловой входила в уравнение, и логически ею следовало пожертвовать, потому что иначе уравнение не решалось. И вот оно перестало существовать. Ноги Арловой, скребущие пол, стерли строгие логические символы. Малозначащий фактор стал вдруг важнейшим, единственно значимым, а детское хныканье и лишенный человеческих интонаций голос, которым Богров взывал к Рубашову, и прощальный угрюмо-торжественный рокот заглушили спокойный голос рассудка, как гром заглушает шелест листвы.
В конце концов Рубашов уснул - сидя на койке и привалившись к стене; над его плотно закрытыми глазами поблескивало так и не снятое пенсне.
7
Он стонал; ему снился первый арест; рука, свисающая с койки, дергалась в поисках рукава; он ждал удара; но пришедшие за ним почему-то медлили.
Его разбудил вспыхнувший свет. Кто-то стоял возле самой койки. Он спал каких-нибудь пятнадцать минут, но ему всегда требовалось время, чтоб собраться с мыслями после ночного кошмара. Он щурился от яркого электрического света, перебирая в уме знакомые возможности - тяжкий, хотя и привычный ритуал. Да, он арестован - но он ведь не за границей - значит, арест ему только приснился. Он свободен - и тогда над кроватью должна висеть литография Первого; он глянул вверх - литографии не было. Зато у стены виднелась параша. Рядом с кроватью стоял Иванов и дул ему в лицо папиросным дымом. Может, Иванов тоже ему снится? Нет, это был реальный Иванов, и параша была реальной парашей. Понятно: он в своей собственной стране, ставшей вражеской; Иванов - враг, хотя когда-то он был другом; и хныканье Арловой было реальным. Нет-нет, хныкала вовсе не Арлова, а Богров, "товарищ до скончания жизни" - его волокли по тюремному коридору, и он кричал: "Рубашов, Рубашо-о-о-в!" - это он помнит, это не сон. Арлова, та говорила другое: "Ты можешь сделать со мной что захочешь..."
– Ты заболел?
– проговорил Иванов. Рубашова слепил электрический свет.
– Дай мне халат, - сказал он, щурясь.
Иванов промолчал. Он смотрел на Рубашова - у того распухла правая щека. "Хочешь коньяка?" - спросил Иванов. Не дожидаясь ответа, он подошел к двери и что-то крикнул в смотровой глазок. Рубашов, щурясь, смотрел на Иванова. Ему не удавалось собраться с мыслями. Он проснулся, но в себя еще не пришел.
– Тебя тоже арестовали?
– спросил он Иванова;
– Нет, - спокойно ответил Иванов.
– Я пришел сам. По-моему, ты болен.
– Дай-ка папироску, - сказал Рубашов. Он затянулся, сознание прояснилось. Он лег на спину и посмотрел в потолок. Дверь открылась, вошел надзиратель; он принес бутылку коньяку и стакан. Нет, это был не надзиратель, а охранник - в форме и очках с металлической оправой, молодой и подтянутый. Он отдал честь, протянул Иванову стакан и бутылку, вышел из камеры и захлопнул дверь. Простучали, удаляясь, его шаги.
Иванов присел на рубашовскую койку и налил в стакан немного коньяка. "Выпей", - сказал он. Рубашов выпил. Туман в голове почти рассеялся: первый арест, второй арест, сны, Арлова, Богров, Иванов - все уже встало на свои места.
– Так ты что - разболелся?
– спросил Иванов.
– Да нет.
– Рубашов теперь не понимал одного: почему Иванов сидит в его камере.
– Тебе здорово разнесло щеку. И я так думаю, что у тебя жар.
Рубашов поднялся, подошел в двери, глянул через смотровой глазок в коридор, неторопливо прошелся пару раз по камере - он хотел, чтобы голова прояснилась окончательно. Потом остановился напротив Иванова - тот по-прежнему сидел на койке, пуская в воздух колечки дыма.
– Чего тебе надо?
– спросил Рубашов.
– Поговорить с тобой, - ответил Иванов.
– Ложись-ка и выпей немного коньячка.
Рубашов, все еще не снимая пенсне, иронически прищурился и глянул на Иванова.
– Знаешь, а я тебе было поверил, - сказал Рубашов размеренно и спокойно.
– Теперь-то я вижу, что ты просто сволочь. Убирайся отсюда.
Иванов не пошевелился.
– Будь любезен, - проговорил он, - объясни, почему ты считаешь меня сволочью.
Рубашов прислонился спиной к стене, отделяющей его от Рип Ван Винкля, и сверху вниз посмотрел на Иванова. Тот бесстрастно попыхивал папиросой.
– Что ж, изволь, - сказал Рубашов.
– Ты знал о нашей дружбе с Богровым. И вот по твоему указанию Богрова - или, если хочешь, его останки - волокут мимо рубашовской камеры полумертвым напоминанием о судьбе несговорчивых. Про богровский расстрел объявляют заранее - в расчете на подпольную связь заключенных; расчет оправдывается: мне передают, что нынешней ночью кого-то ликвидируют. Но этого мало: хитроумный режиссер объявляет через своих подручных Богрову - перед тем как его волокут расстреливать, что в одной из одиночек сидит Рубашов, - в расчете на желание несчастного Богрова... ну, хотя бы попрощаться с товарищем; оправдывается и этот тонкий расчет. Рубашову, конечно, становится не по себе. И тут является милосердный спаситель - товарищ Иванов с бутылкой под мышкой. Происходит трогательная сцена примирения, друзья вспоминают Гражданскую войну, а заодно составляют "небольшое признаньице". Потом умиротворенный преступник засыпает, следователь кладет "признаньице" в карман, тихонько, на цыпочках удаляется из камеры... и вскоре получает повышение по службе. А теперь, прошу тебя, убирайся отсюда.
Иванов не шевельнулся. Он попыхивал папиросой и улыбался, показывая золотые коронки.
– Ты считаешь, что я такой уж примитивный?
– спросил он Рубашова.
– Или скажем точнее: что я такой уж примитивный психолог?
– Мне опротивели твои подходцы, - пожав плечами, сказал Рубашов.
– Я не могу тебя отсюда вышвырнуть. Когда-то ты был приличным человеком - вспомни об этом и оставь меня в покое. Черт, как же вы мне все опротивели!
– Давай договоримся. Ты меня слушаешь - только слушаешь внимательно и не перебиваешь - ровно пять минут. Если после этого ты будешь настаивать, чтобы я ушел, я сейчас же уйду.
– Хорошо, я слушаю, - сказал Рубашов и демонстративно посмотрел на часы. Он стоял, все так же привалившись к стене.
– Во-первых, - начал Иванов, - учти: Михаил Богров действительно расстрелян, не сомневайся и не тешь себя никакими иллюзиями. Во-вторых, он сидел здесь несколько месяцев, и последние дни его все время пытали. Если ты упомянешь об этом на Процессе или отстукаешь своим соседям, то мне, сам понимаешь, труба. Про Богрова я все объясню тебе позже. В-третьих, его провели мимо тебя и сказали ему, что ты тут, намеренно. В-четвертых, этот, как ты выразился, подходец придумал младший следователь Глеткин; воспользовался он им втайне от меня и вопреки моим строжайшим инструкциям.