ЖАНРЫ

Слева, где бьется сердце. Инвентаризация одной политической идеи
Шрифт:

Нашей принадлежности к левому флангу никогда не предшествовало сознательное решение, как если бы нужно было пройти тест (или определиться с помощью своего рода общественно-политического онлайнового предвыборного приложения «Wahl-O-Mat»), где пришлось бы ответить на пятьдесят вопросов, чтобы в конечном итоге определиться со своей политической принадлежностью к правым, левым или либералам («зеленых» тогда еще не было). Эту принадлежность к левым наше поколение немцев, родившихся в 50-е годы, приносило с собой уже со школьной скамьи как нечто само собой разумеющееся. Конечно, мы восхищались активистами 68-го года, к числу которых мы не принадлежали. Наблюдали разговор Руди Дучке на крыше автомобиля во Фрайбурге с Ральфом Дарендорфом – эмоционально находясь на стороне Дучке – по телевизору, и, конечно, мы каждый раз были как-то опечалены тем, что активисты 68-го – это первопроходцы, которых нам уже никогда не догнать. Но зрителями, наблюдающими за происходящим из-за ограды, чтобы использовать метафору Райнхарда Мора, ни я, ни мои друзья по школе себя не ощущали. Это было бы проявлением полной пассивности. Мы хотели быть участниками. Возможно, в качестве эпигонов (хотя и это уже звучит слишком пораженчески) или как «помощники противовоздушной обороны» движения активистов 68-го года, как считает Ульрих Раульфф, что звучит уже более адекватно, поскольку таким образом затрагивается определенный цикл повторяемости военного поколения наших отцов. Помощники сил ПВО вермахта тоже ведь отправлялись служить с полным восторгом. Нам в последний момент еще удалось принять в этом участие, и мы этим не только гордились, но и, если брать человека моего склада, были достаточно честолюбивы, чтобы искать признания у людей старшего поколения. Если бы нас сегодня назвали «попутчиками», которых тогда уже рекрутировали попутчики, то это не было бы совершенно неверно. Но меня бы это все-таки немного обидело, поскольку задним числом новые попутчики очень любят нападать на попутчиков, которые были до них.

Так во время зимнего семестра 1972 года я оказался в городе Тюбинген (недалеко от Штутгарта). Я и сейчас еще ощущаю запах осени, исходящий от уже гниющей листвы в старом Ботаническом саду, через который надо было пройти по дороге от «Медного дома», большого здания с лекционным залом, или «Клуба», в Старый город. На семинаре по лингвистике его руководитель в первую неделю семестра представился со словами: «Я Герд», что показалось мне несколько странным, поскольку до этого момента мы привыкли обращаться ко всем нашим учителям на «Вы». Хотя нет, это не так. К молодому стажеру, который преподавал политологию и историю, мы тоже могли обращаться на «ты» – и он тоже был левым, из чего уже следовало, что Герд просто обязан был быть левым, что вскоре стало еще более обязательным, поскольку наш семинар должен был в качестве основного предмета заниматься социолингвистикой – анализом языка социальных классов и языка угнетения. Одновременно с этим использование обращения «ты» должно было устранить иерархические различия. Необходимость выступать в качестве авторитета, признавать разницу между распоряжением и подчинением вызывала у многих из поколения моего руководителя семинара, истинных активистов 68-го, нешуточный страх. Они хотели быть по-настоящему равными среди равных. Они не хотели ставить оценки, ибо это было бы проявлением власти. Они не доверяли конкуренции и рассматривали неравенство как угрозу. «Я один из вас, – хотел сказать нам Герд, – я не ставлю себя выше вас только потому, что я руководитель семинара». Это «ты» было не столько жестом демонстрации доверия, сколько проявлением внутренней потребности избежать различий. Иногда, не в случае с Гердом, это «ты» было просто отражением того обстоятельства, что руководителю семинара на самом деле нечего было сказать и нечему было научить слушателей; так сказать, проявлением настоящего равенства.

С этой арабеской, обращением на «ты», задним числом оказалась связанной амбивалентность левения (возможно, любого окружения, в котором оказывается молодой человек): От среды всегда исходит не только то облегчение, которое приносит с собой любой опыт сопричастности, но в каждом случае и принуждение, давление приспособления. Заявление, что кто-то хотел бы лучше обращаться к руководителю семинара на «Вы», не понравилось бы другим студентам. Я, например, не решился бы выступить в качестве такого аутсайдера. Скорее, я про себя проверил бы, могла ли лицензия на обращение на «ты» создать между всеми нами политическую – «содержательную» – близость, которая оправдывала бы общение на «ты» по существу.

Ролан Барт в своих автобиографических афоризмах «Ролан Барт о Ролане Барте» («"Uber mich selbst»), пишет, что в прошлом его воображение захватывала не необратимость ушедшего времени, а несокращаемость того, что с тех времен и уже тогда присутствовало в одном человеке: «темная оборотная сторона меня самого». Она, эта сторона, приводит человека в состояние «вызывающей беспокойство осведомленности» о себе самом. В этой книге для меня, разумеется, целью является не простой взгляд назад на, в лучшем случае, захватывающую для автора, но не для окружающих жизнь, а набросок пережитого за сорок с лишним лет современной жизни, который, правда, использует местоимение «Я» ради субъективного подтверждения правдоподобности, а также для того, чтобы обозначить перспективу того места, с привязкой к которому формулируются опыт, осознание и рефлексии. Но в формулировке Барта содержится слишком мало для моих целей, поскольку для меня речь идет не столько о «темной обратной стороне меня самого», сколько о поддающемся обобщению опыте моего поколения. Как мы для самих себя объясняем сегодня возникновение само собой разумеющегося характера левизны того времени, которая при взгляде назад именно из-за этого своего само собой разумеющегося характера имеет некие вызывающие беспокойство хорошо знакомые черты? Хорошо знакомые, поскольку мы еще хорошо помним самих себя и наши взгляды, как если бы все это было вчера: как мы, во что бы то ни стало, хотели изменить, улучшить и революционизировать общество, капитализм, церковь, политику и при этом каким-то образом добиться собственного освобождения. Я и сегодня хочу относиться ко всему этому серьезно. Беспокоит, однако, то, в какой абсурд мы часто верили, в каких догмах мы утверждались, ничего не понимая, ибо в этих фразах понимать было нечего. Беспокойство вызывает и то, как могло случиться так, что мы, выросшие с уверенностью в своем неотъемлемом праве подвергать сомнению всё и вся, не хотели или не могли подвергнуть сомнению само собой разумеющийся характер левизны.

Отсутствие сомнений в правильности левизны было тогда, очевидно, общим для всех представителей моего поколения: левая среда была для нас своего рода трансцендентально заданными рамками, внутри которых мы врастали в нашу жизнь. Мы обнаруживали себя в этих рамках, выйти за их пределы было невозможно даже в мыслях: как выглядел бы мир за их границами, из которого мы могли бы занять позицию по отношению к нашему ценностному космосу?

Мой отчет – это не еще одно, или, в крайнем случае, очень косвенное признание слишком поздно объявившегося активиста 68-го года. К исследованиям времени – научным, литературным, коллективным, индивидуальным – мне ничего добавлять не надо. Название книги «Слева, где бьется сердце» на самом деле представляет собой вопрос: как я, тогдашний средний левый, стал тем, кем я являюсь сегодня: либералом, которого многие чураются как «неолиберала», над которым насмехаются, которого ругают, а иногда и утверждают в этом качестве. Какой объем последовательности убеждений, позиций, ценностей, предпочтений нужен или есть у одной – моей – жизни? В каком количестве перемен, разрывов, превращений по соображениям правдоподобности и аутентичности нуждается и сколько их может выдержать жизнь? Это проявление мужества или еще одна попытка примазаться к духу времени, заявить, что я сегодня больше не являюсь левым? И почему при этом существует потребность настаивать на том, что то, что было для нас важным тогда, все еще существует и сегодня, хотя и в измененной форме. Во всяком случае, я всегда охотно участвую в дискуссиях, чтобы доказать, что тогдашние «цели» гораздо более приемлемы в либеральном, нежели в левом мышлении и что вполне верно следующее изречение гарвардского экономиста Альберто Алезина: «Левым следует любить либерализм». Мысль, достаточно чуждая как минимум для немцев. Если бы у левого читателя после прочтения моей книги появилось ощущение того, что он знает, что большинство левых на самом деле являются либералами, и почему, я уже был бы очень доволен.

«Что такое левый?» – так звучит вопрос. Что осталось от левого мышления и что сегодня еще может считаться «левым»? При этом, разумеется, можно было бы спросить, почему мне вообще важно хотеть всегда как-то оставаться левым, что скорее всего связано не только с воздействиями и социализациями 70-х годов, но и с тем, что быть левым со времен Просвещения неразрывно несет с собой высокую моральную нагрузку и представляется как-то более ценным по сравнению с очевидным дефицитом утопий консерваторов или даже прагматичным лаконизмом либералов, которые почти что написали антиутопические лозунги на своих знаменах.

Что тогда, собственно говоря, было левым? Нужно освободиться от сегодняшних представлений, где понятие «левый» в большинстве случаев связывается с дискуссиями о распределении из-за растущего неравенства: о том, что богатые становятся все богаче, средние слои катятся вниз, а ножницы расширяются все больше. Тот, кто сегодня задумывается о содержании понятия «левый», думает именно о таких вещах: левые считают неравенство самой большой несправедливостью из всех, которые только можно себе представить, и думают о мерах, с помощью которых можно изменить это негативное обстоятельство – в зависимости от собственного уровня политической радикализации они будут выступать за налоговую реформу или за революцию (что сегодня встречается реже) или за какой-нибудь промежуточный вариант. «Левый», как можно было бы сказать, это сегодня социально-философская опция.

Об этом мы тогда не задумывались. Или не задумывались об этом в первую очередь. Быть «левым», надо это сформулировать в такой осторожной форме, означало нечто вроде ощущения и выражения собственной жизни. Позицию, которая давала нам ощущение общности. «Левый» означало обещание лучшего мира, которое мы давали друг другу. «Эссе об освобождении» («Versuch "uber die Befreiung») – так звучит главный тезис, который нам дал Герберт Маркузе. Один мой старший друг порекомендовал мне эту маленькую книжечку издательства Suhrkamp еще в старших классах школы. Я тогда проглотил ее одним махом. Там содержалось выражение «репрессивная толерантность», которое должно было означать, что наше общество особо коварным образом лишает нас возможности знать наши истинные потребности. А именно, навязывая нам с помощью чар всех тех товаров, которые только существуют, фальшивые потребности. Капитализм каким-то образом не дает никому из нас возможности прийти к самому себе и быть с самим собой. Что-то пошло не так, провозглашал Маркузе. Такие слова находили во мне отклик. Такие слова находят отклик в молодых душах во все времена. Один раз Маркузе добрался и до Тюбингена; это случилось, скорее всего, во время летнего семестра 1974 года. Весь Большой лекционный зал был забит до отказа. Я и сейчас еще вижу его перед собой – очень приятный образ, на нем белая рубашка и широкие светлые помочи. Все это выглядело как-то старомодно и одновременно по-калифорнийски.

Я сейчас еще раз просмотрел маркузовское «Эссе об освобождении». И был неожиданно странным образом удивлен. Тон показался мне знакомым, даже симпатичным. Речь идет о том, чтобы «воздвигнуть царство свободы, которое не есть царство современности: освобождение от свобод эксплуататорского строя – освобождение, которое служит построению свободного общества». Конечно, жаргон эксплуататорского строя я сегодня использовать бы уже не стал. Но свобода?

Маркузе, который свел воедино Фрейда, Ницше и Маркса, называет свободу состоянием, при котором «больше не надо стыдиться себя самого». Прекрасная мысль, или? Людей надо избавить от закабаляющего их труда, не приносящего им удовлетворения, но при этом надо высвободить и их извращенные инстинкты. Тон, которым пользуется Маркузе, занимает место где-то между Марксом, французскими сюрреалистами и освобождающим опытом джаза, рок-н-ролла и марихуаны (для этого я был слишком послушным юношей).

То, что он, старый человек, участник Первой мировой войны, и молодые люди в Беркли мечтали каким-то образом об одном и том же, сам он называет «коинциденцией». Маркузе, еврейский эмигрант из Германии, преподававший в Сан-Диего, штат Калифорния, писал о праве человека быть счастливым. Это мы тогда называли «левым». И что для этого необходим акт освобождения, было нам понятно. Нас больше привлекал дух бунтарства, нежели политическая составляющая. Речь шла о борьбе против «истеблишмента», против авторитетов, против «отчуждения», которое имело мало общего с марксовым ясным аналитическим понятием, скорее с достаточно путаными, бурлящими, неясными мыслями, как об этом в резко-критическом тоне говорит американский левый интеллектуал Ирвинг Хауи в своем эпохальном сочинении «Новые стили в левачестве» («New Styles in Leftism»), вышедшем в 1965 году: новые левые воплощают собой стиль того, как надо одеваться, говорить, работать. И еще специфическую культуру легкого отношения к жизни.

Эта, можно сказать, англо-американская бодрость, освобождающаяся от всего, что ей мешает, нам тогда очень нравилась. Моим музыкальным героем в школьные годы был не мягкий Пол Маккартни или жесткий Мик Джаггер, а – в блеске меньшинства – анархический Рэй Дэвис, предводитель группы «Kinks». Единственное их произведение, ставшее в Германии хитом номер один, называлось «Dandy»: это не была реально левая революционная песня – но все-таки песня бунта в стране экономического чуда. «Денди, денди, ты ухаживаешь за всеми девушками/они не в силах противиться твоей улыбке / О, они тянутся к денди…» Много томления. «Ты всегда будешь свободным». Того «преданного приверженца моды», которого группа воспела в другом своем хите, тоже нельзя по-настоящему интерпретировать как объект язвительной критики потребления, в крайнем случае это деликатное ироничное подтрунивание. Темой образа денди я позднее занимался во всех деталях, а именно в диссертации о литературе «Fin de Si`ecle» – конца века.

Поделиться с друзьями: