Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сломанный клинок
Шрифт:

Подумав и пошушукавшись, отошли всего несколько человек — остальные остались, то ли из осторожности, то ли следуя примеру командира. Обходя свое воинство, Робер вдруг остановился, с недоумением вглядываясь в незнакомого парнишку, который стоял позади и словно бы прятался за спины других.

— Эй, ты! — поманил он. — Выйди-ка сюда, храбрец! Чего-то я тебя не припомню, откуда ты взялся?

Парнишка, выбравшись из строя, пробормотал что-то едва слышно, не поднимая головы. На голове у него, несмотря на жаркий день, был нахлобучен род капюшона, скрывающий плечи и верхнюю часть лица, — местные крестьяне обычно носят этот головной убор в непогоду. Робер бесцеремонно его содрал и, не веря своим глазам, отступил на шаг.

— Побей меня гром! — сказал он, задохнувшись от гнева. — Ты что, ума лишилась?! Урбан, чтоб тебя разразило, откуда тут эта чертова девка?! За каким чертом… Кто разрешил?!

— Так она еще в Моранвиле попросилась, — объяснил Урбан, кашлянув. — Сказала, что поедет в Шомон, чтобы, значит, прислуживать госпоже, вроде ты ей разрешил. А в монастыре, гляжу, она уже перерядилась, я, говорит, с вами пойду, все равно мне деваться некуда…

— Когда таким некуда деваться, — бешено крикнул Робер, — то идут в непотребный дом!

— Грех тебе такое говорить, — дрогнувшим голосом отозвалась Катрин.

— Грех такое говорить?! А вести себя как распутница — не грех?! Обрезать волосы и разгуливать в штанах — не грех? Какой дьявол попутал тебя оставить госпожу и увязаться за нами? Приключений захотелось?!

— Тебе ли не знать, почему я решилась на такое. — Глаза ее наполнились слезами.

— Не знаю и знать не хочу! — крикнул Робер, стараясь не встречаться с нею взглядом. — Не хватало мне еще девки в отряде! Сейчас же соберешь свои пожитки, и чтоб духу твоего тут не было! Ступай с теми, что возвращаются в Париж, они тебя проводят до Шомона.

— Бог не допустит этого, — тихо, но твердо возразила Катрин. — По своей воле я туда не пойду, так что тебе придется связать меня и заткнуть рот кляпом. Если позора не боишься, потому что невелика честь для воина — мериться силой с женщиной…

Заинтересовавшись необычным препирательством, солдаты Робера столпились вокруг, и он чувствовал себя дураком. Чем не потеха — переодетая девка перечит капитану, а тот ничего не может сделать.

— Ты еще чести вздумала меня учить! — Он уже терял над собой контроль. — Пошла прочь, дура, или я сейчас возьму плетку и так тебя поучу, что не забудешь до самого Рождества!

Катрин вспыхнула, потом побледнела, упрямо прикусив губу и продолжая смотреть Роберу прямо в глаза. Наверное, он и в самом деле прибил бы ее, если бы не вмешался Урбан.

— Не дело задумал, господин, — сказал он. — Девка, она ведь не кошка, просто так не выкинешь… Да и то сказать — ежели что с ней потом приключится… а время сейчас сам видишь какое… тогда ведь не только за тобой, а за нами всеми грех тот потянется, а нам это совсем уж ни к чему, и своих хватает…

— Верно он говорит, — подхватили солдаты, — от своих бы отмыться! Оставь девку, господин! Кому она мешает?

— Еще и польза будет, — прокричал один, вылезая из-за спин товарищей, — она стряпать умеет и травы ведает! Вон, у Берто чирей был на шее — в кулак, чтобы не соврать! — так она там, в монастыре, травы нажевала и привязала тряпицей, а нынче утром он уже вполовину менее стал! Покажи капитану шею, Берто!

Берто и впрямь стал было разматывать тряпку, другие закричали, тоже требуя оставить девку в отряде. Робер махнул рукой, почувствовав новый приступ безразличия ко всему на свете.

— А-а-а, да черт с вами… пускай остается, мне-то что! Завтра в бою подцепят ее на копье, тогда сама пожалеет.

— Бог милостив, — обрадовано сказал Урбан, — мы уж за ней приглядим… А что в штанах она, так оно и впрямь сподручнее среди мужиков, чужой-то и не признает, что она не парень…

Ночью он лежал в высокой траве, смотрел в обрызганное звездами небо и, смирившись с тем, что все равно уже не уснуть, снова и снова вспоминал последнюю встречу с Аэлис. Не там, в пахнущей тлением и мышами каморке, где он нашел ее после ночного боя полубезумной, кутающейся в какое-то тряпье, и не потом — в часовне, где мэтр Филипп за отсутствием капеллана читал заупокойную мессу по убиенным Морелю и Симону. Там они стояли рядом, но не обменялись ни словом. Была еще одна встреча, ночью, накануне отъезда в Шомон, — встреча, оставшаяся в памяти полусном, полуявью. Последнюю ночь в Моранвиле он провел в той же комнате, где жил раньше, год назад: в ней все оставалось по-прежнему, он обратил на это внимание, лишь когда проснулся — внезапно, словно его кто-то позвал, проснулся с колотящимся сердцем и четким сознанием, что надо куда-то спешить, иначе опоздает… Вскочив, он сидел, прислушиваясь, в ожидании неведомого; была глухая, предрассветная пора ночи, и бледный свет заходящей луны слабо высвечивал знакомые предметы: кованый сундук у противоположной стены, угол стола, глиняный кувшин на столе и подсвечник в подтеках застывшего воска. Из окна тянуло прохладой, запахами полевых трав, конюшен, болотной сыростью застоявшейся во рву воды, и что-то невыразимо тоскливое было в этом мертвенном лунном свете, этих запахах, этой — он даже не сразу понял, откуда это гнетущее чувство, потом сообразил — тишине, да, дело было в тишине — непривычной, зловещей тишине, какая поселяется в жилищах покинутых, пораженных горем и смертью. Впрочем, он тут же забыл об этом, потому что снова, и теперь уже явственно, почудилось ему в этой тишине какое-то шевеление, шорох, словно едва слышный плач…

Не смея поверить догадке, он бросился к двери. Аэлис — она вся была закутана в черное, но он узнал ее не зрением, а всем своим существом, — Аэлис нерешительно вошла в комнату и остановилась возле стола. Он прикрыл дверь и тоже стоял, не смея подойти, разрываясь между желанием обнять ее, как-то утешить и пониманием, что ничего этого уже нельзя и никакого «утешения» быть не может.

— Робер, — сказала она негромко, каким-то сдавленным, непохожим на ее прежний голосом, — мы не увидимся больше в этой жизни, и не знаю, увидимся ли в другой, потому что мне, наверное, не найдется места там, где будешь ты. Я предала всех, кого любила, предала тебя, потом предала мужа, предала отца — это ведь я виновна в его смерти, я уговорила его ехать в Компьень, он не хотел, не собирался… а я уговорила, чтобы остаться одной и позвать тебя. Впрочем… мужа я не любила, нет, мне только показалось, что я его люблю, это было как наваждение… По-настоящему я любила только тебя, ни на день не переставала, даже когда предала. Ты знаешь, когда я в первый раз была с мужем… в ту первую ночь… когда я была в его объятиях, мне казалось, что это ты, а не он, и именно этого я потом не могла ему простить. Хотя разве он виноват? Прощай и прости меня за все, моя любовь. Ты хорошо придумал насчет Шомона, я, наверное, там и останусь — мне теперь жизни не хватит замолить хотя бы малую толику того, что я натворила. И ты, если сможешь простить, молись за меня хоть изредка, твоя молитва дойдет скорее моих…

Он больше не заснул в ту ночь, а когда в окне стало светать, растолкал Урбана и велел, чтобы вычистили его снаряжение. Побив людей младшего Пикиньи, отряд был теперь отлично вооружен, некоторые щеголяли в поножах, нагрудниках или шлемах с чеканкой и золотой насечкой: кое-что было остатками полного доспеха самого Тестара, который по праву должен был перейти к Роберу. Тот от добычи отказался, и ее разыграли в кости — кому что досталось. Сам Робер, предпочитая легкое снаряжение, довольствовался бригандиной лосиной кожи с наклепанными на груди стальными полосками, которую надевают поверх кольчужной рубахи, а вместо закрытого шлема носил саладу бордоской работы — плоскую, вроде стальной шляпы с круглой, лишь слегка усиленной продольным гребнем тульей и низко опущенными полями. Двойная застежка подбородного ремня позволяла носить саладу сдвинутой к затылку — тогда поле зрения было открыто полностью; перед боем же ремень застегивался так, что салада надвигалась на глаза, защищая верхнюю часть лица вместе с носом, и смотреть приходилось сквозь сетку мелких крестообразных отверстий, прорубленных на уровне глаз.

Робер часто устраивал смотры своему отряду, проверяя исправность оружия: правильно ли заточены лезвия, крепко ли сидят на ясеневых рукоятках топоры и боевые молоты, нет ли где потертого или пересохшего ремешка; но он не требовал от солдат показного щегольства, когда каждая пряжка и каждый кусок стали начищаются и полируются до серебряного сияния. Доспех не должен быть ржавым, а потемнел ли он, чистили ли его речным песком или порошком кирпича, толченого и просеянного сквозь тонкое сито, — на эти вещи особого внимания никогда не обращалось. Но в то утро Робер посулил оторвать голову каждому, кто осмелится сесть на коня в непотребном виде.

Солнце было уже высоко, когда он велел позвать Жаклин и спросил, готова ли госпожа к отъезду. Та ответила, что госпожа молится в часовне и скоро выйдет. Он приказал седлать. Потом сидел на своем Глориане, ожидая ее выхода, сидел в полном вооружении, низко надвинув на глаза саладу, держа руки в латных перчатках на передней луке высокого боевого седла. За его спиной фыркали и звякали уздечками солдатские кони, кучка молчаливой перепуганной челяди жалась в углу парадного двора, наискось затененного башней Фредегонды. Как в тумане, сквозь расплывчатую сетку прорезей увидел он, как Аэлис, вся в черном с ног до головы, вышла на крыльцо и, помедлив, стала спускаться по ступеням. Подвели носилки — прикрепленные к длинным гибким шестам, они были подвешены меж двух коней, один впереди, другой сзади; оба ездовых уже сидели в седлах. Аэлис помогли подняться в носилки, сбежались прощаться челядинцы — ловили ее руки, некоторые женщины плакали. Робер поднял перчатку, тронул коня шпорами, натягивая левый повод; и Глориан, выгнув шею и оглушительно — как ему показалось — грохоча подковами по истертым каменным плитам, понес его, плавно покачивая, к черному зеву надвратной башни…

Поделиться с друзьями: