Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений
Шрифт:
2
…Не позднее 11 или 17 сентября 1919 года Осип Мандельштам вместе с братом Александром прибыли из Харькова в Крым. Живя попеременно то в Феодосии, то в Коктебеле, они провели здесь около года.
Ко времени их приезда Крымская Советская Социалистическая Республика уже пала под натиском Добровольческой армии. Была восстановлена Таврическая губерния [56] , позднее вошедшая в Новороссийскую область. Приказом Главнокомандующего Вооруженными силами Юга России А.И. Деникина Главноначальствующим Таврической губернии был назначен генерал-лейтенант Н.Н. Шиллинг, но фактическим правителем Крыма был генерал-майор Я.А. Слащев – он же «воспетый» Булгаковым Хлудов. Жители Крыма на себе могли испытать и сравнить все «прелести» красного и белого режимов [57] .
56
В ее состав, как и прежде, были включены Бердянский, Мелитопольский и Днепровский уезды.
57
См. подробнее об этом периоде: Зарубин А.Г., Зарубин В.Г. Без победителей. Из истории гражданской войны в Крыму. Симферополь, 1997. С.210–322; Зарубин В.Г. Гражданская война // Крым сквозь тысячелетия. Симферополь, 2004. С. 456–469.
Это строки Вениамина Бабаджана, напечатанные в альманахе «Ковчег» (Феодосия, 1920), – поэта, расстрелянного красными еще в том же году [58] .
В Феодосии же и Коктебеле, как обычно, собралась пестрая литературная компания, – привычная смесь «местных», как Волошин или Вересаев, и приезжих. Сам Волошин вернулся в Коктебель только 20 июля (он был в Екатеринодаре). В августе компанию ему составили Дмитрий Благой с женой, Майя Кудашева, Евгений Ланн и Андрей Соболь, а в октябре – Владимир Вересаев и О.М. с братом.
58
Гардзонио, 1998.
Но была в этой старой компании одна новая особенность: гости оседали здесь не на недели, как обычно, а на месяцы и годы. Гражданская война загнала их сюда – кого по убеждениям, кого по отсутствию оных, и к их кружку примкнули интеллигенты из военных, наподобие Цыгальского или Новинского [59] . Наезжал из Керчи еще один бывший красный «комиссар» – поэт Георгий Шенгели [60] .
Центром всей этой жизни был ФЛАК – Феодосийский литературно-артистический кружок. Местная периодика не скупилась на заметки о его деятельности. Вещественными следами деятельности ФЛАКа стали его издания – журнал «К искусству» [61] и альманах «Ковчег».
59
См. о них ниже.
60
Весной 1919 г. Шенгели командировали из Харькова «комиссаром искусств» в Севастополь, но летом Крым был захвачен Врангелем, и ему, с фальшивым паспортом, пришлось скрываться – сначала в родной Керчи, а потом в Одессе, где он провел около двух лет (Шенгели Г. Автобиографическая проза. Предисл., публ. и примеч. К.Ю. Постоутенко // Лица. Биографический альманах. Вып. 5. М.–СПб., 1994. С. 376–377).
61
Известен только второй его номер, вышедший 10 ноября 1919 г. Первый номер – по свидетельству Э. Миндлина, с текстами О.М., М. Цветаевой и многих других – вышел в августе 1919 г., но так и не разыскан (Купченко В.П. Литературная Феодосия в 1920 году. По материалам газеты «Крымская мысль» // De visu. 1994. № 3–4. С. 82).
Одним из активистов кружка стал двадцатилетний Эмилий Львович Миндлин. Жил он в Феодосии по Екатерининскому проспекту, дача Воод, квартира Чудновского. В своих «Необыкновенных собеседниках» он пишет, что из родного Александровска (Запорожья), стонавшего то под белыми, то под Махно, он истово рвался в Москву, но, прибыв в Феодосию в августе или самом начале сентября 1919 года, когда уже и Крым побелел, так и застрял здесь – дожидаясь и дождавшись прихода Красной армии.
21 сентября – «лежа на берегу чудесного лазурного моря, купаясь в лучах южного солнца, в нераздельной группе безработных поэтов» – Миндлин писал своему доброму знакомому, поэту-футуристу и крупному домовладельцу Владимиру Сидорову (он же Вадим Баян):
Поэтами и литераторами Крым полон. И неоднократно наша богема в Феодосии жалела о том, что Вас нет здесь. Макс. Волошин, Георгий Шенгели, Дмитрий Благой, Андрей Соболь, В.В. Вересаев, Осип Мандельштам, П. Соловьева-Аллегро – общество во всяком случае интересное и в большинстве своем проникнутое утонченными настроениями нашей новейшей поэзии, экзотической красотой современных устремлений возрождающегося человеческого духа… Привет Вам от этих поэтов, гордо несущих Я своего творчества через гущу господствующего мещанства. ‹…› Среди этих людей не так сильно чувствуется, что где-то еще льется кровь, где-то гремят пушки и что нет еще свободной России, но мы верим горячо в ее великое будущее и свои способности и дарования будем счастливы отдать ей, посвятить созданию ее культуры, ее искусству…
Далее шли сетования на то, что, несмотря на наличие таких светлых сил и возвышенных устремлений, направленных скорее против существующих властей, эти самые «власти не дают бумагу, сейчас военная диктатура и поэзии пока запрещается показывать нос… Волошин, правда, артачится, бесится, выгнал от себя одного офицера за оскорбление собравшихся поэтов… Он и теперь под подозрением у властей».
Затем Эмилий Львович придает дружному возлежанию на гальке несколько неожиданное и романтическое звучание и значение:
На берегу моря – мы подготовляем новую Революцию, Революцию поэтов, ‹…› интеллектуальную Революцию и куем оружие более сильное, чем пушки! Наш лозунг – вся власть поэтам! Когда придет новая весна – зацветут цветы нашей первой победы. Впрочем, мы не теряем надежды получить бумагу и всё же издать что-нибудь. Может быть, сборник, а может быть и периодический журнал. [62]
Так, покружив над столь неожиданно преисполнившимся революционности пляжем, двадцатилетний певец с головокружительных высот ловко спускается на землю и вместо скандирования лозунгов о чуть ли не «диктатуре поэзии» требует от эксплуататорского класса бесплатных «средств производства»!
62
Гардзонио, 1998. С. 484–485.
Разделял ли О.М. такой поэтический экстремизм – неизвестно, хотя и собственный его революционный романтизм, в частности, в стихотворении «Актер и рабочий», никак не может быть проигнорирован.
Но печатался он охотно и от гонораров никогда не отказывался. Так что бумагу, видимо, белые все-таки дали.
3
5 декабря 1919 года, воспользовался неожиданной оказией, О.М. попробовал написать в Киев, Надежде Хазиной:
Дитя мое милое!
Нет почти никакой надежды, что это письмо дойдет. Завтра едет «в Киев» через Одессу Колачевский. Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто как Божий день. Ты мне сделалась до того родной, что всё время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. Обо всем, обо всем могу сказать только тебе. Радость моя бедная! Ты для мамы своей «кинечка» и для меня такая же «кинечка». Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело…
Твоя детская лапка, перепачканная углем, твой синий халатик – всё мне памятно, ничего не забыл…
Прости мне мою слабость и что я не всегда умел показать, как я тебя люблю.
Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь – я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать – выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине.
Вчера я мысленно, непроизвольно сказал «за тебя»: «Я должна (вместо “должен”) его найти», т. е. ты через меня сказала…
Мы с тобою как дети – не ищем важных слов, а говорим что придется.
Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, сама того не зная – голубка моя – «бессмертной нежностью своей»…
Наденька! Я письма получил четыре сразу, в один день, только нынче… Телеграфировал много раз: звал.
Теперь отсюда один путь открыт: Одесса; всё ближе к Киеву. Выезжаю на днях. Адрес: Одесский Листок, Мочульскому. Из Одессы, может, проберусь: как-нибудь, как-нибудь дотянусь…
Я уже 5 недель в Феодосии. Шура всё время со мной. Был Паня. Уехал в Евпаторию. В Астории живет Катюша Гинзбург. В городе есть один экземпляр «Крокодила»!! А также Мордкин и Фроман. (Холодно. Темно. «Фонтан». Спекулянты.) Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья!
Твой О.М.: «уродец».
Колачевский едет обратно. Умоляю его взять тебя до Одессы. Пользуйся случаем!! [63]
63
В письме имеется приписка Александра Эмильевича: «Милая Надежда Яковлевна! Шлю Вам сердечный привет, братец N…» (Мандельштам О. Собр. соч. в 4-х тт. Т. 4. М., 1997. С. 24–25).
Какие четыре письма от Надюши получил О.М. в начале декабря и каким образом эти письма прорвались через все кордоны Гражданской войны, мы не знаем и не узнаем.
Намерение же выехать в Одессу и пробраться через нее в Киев, однако, не осуществилось.
4
Зимой 1919/1920 года (точнее, к сожалению, мы не знаем) братья Мандельштамы перебрались из Федосии в Коктебель и поселились на даче И.П. Харламова.
Тогда-то и состоялась первая попытка арестовать О.М., впрочем, не слишком достоверная. Сообщает о ней единственно Максимилиан Волошин, причем в «Воспоминаниях», написанных в апреле 1932 года. Относиться к этим свидетельствам приходится с особой осторожностью: и не потому, что у Волошина, находившегося в многолетней ссоре с О.М., были причины выставить его в невыгодном свете, и даже не потому, что бес мистификации был ему, мягко говоря, не чужд. Просто потому, что в других частях воспоминаний Волошина определенно подводила как минимум память: так, описание Флоры Осиповны Вербловской, матери О.М., на приеме у Изабеллы Афанасьевны Венгеровой [64] настолько разительно расходится с другими ее описаниями, что один из мандельштамоведов в качестве снимающей противоречия гипотезы выдвинул догадку, что то была вовсе не мать, а бабушка О.М.!
64
Волошин М. Воспоминания // Волошин М.А . Собр. соч. Т. 7, кн. 2. М., 2008. С. 422.
Вот как описывает Волошин эту первую попытку ареста:
Однажды М‹андельштам› вошел ко мне очень взволнованный.
«Макс Алекс‹андрович›, сейчас за мной пришел какой-то казацкий есаул и хочет меня арестовать. Пойдемте со мной. Я боюсь исчезнуть неизвестно куда. Вы знаете, как белые относятся к евреям».
Мы с ним пошли на дачу Харламова, где он занимал комнату вместе с братом. У них сидел, действительно, пьяный казацкий есаул в страшной кавказской папахе и, поводя мутными глазами, говорил: «Так что, я нахожу, что у Вас бумаги не в порядке, и я Вас арестую». Этот есаул откуда-то свалился в деревню Коктебель и пил безвыходно несколько дней, а потом, спохватившись, нашелся: «Есть ли у Вас в Коктебеле жиды?» Крестьяне очень предупредительно ответили: «Как же – двое есть – у моря живут всю зиму – братья Мандельштамы».
Есаул тотчас же отправился к ним делать обыск. Он сидел посреди комнаты, икал во все стороны и рассматривал книги, случайно попавшие ему в руки.
«А это Евангелие, моя любимая книга – я никогда с ним не расстаюсь», – говорил Мандельштам взволнованным голосом и вдруг вспомнил о моем присутствии и поспешил меня представить есаулу. «А это Волошин – местный дачевладелец. Знаете что? – Арестуйте лучше его, чем меня». Это он говорил в полном забвении чувств. На есаула это подействовало, и он сказал: «Хорошо. Я Вас арестую, если М‹андельшта›м завтра не явится в Феодосию в 10 ч‹асов› утра». Учреждением, куда должны были явиться братья Мандельштам (не помню, как оно называлось), было учреждение, которым заведовал полк‹овник› Цыгальский – поэт и поклонник М‹андельшта›ма.
Сам Осип Эм‹ильевич› находился в таком забвении чувств, что, вернувшись к нам в дом, обнаружил у себя в руке ключ от Майиной комнаты, который бессознательно зажал у себя в руке. [65]
65
Там же. С. 423–424.
Возможно, роль полковника Александра Викторовича Цыгальского [66] в спасении О.М. была именной такой, как пишет Волошин, но вот учреждение, в котором тот служил – школа юнкеров, где он преподавал артиллерийское дело – никак не могло быть местом для каких-либо следственных действий. Шаржированным и потому не слишком правдоподобным выглядит и параллелизм: «А это Евангелие… А это Волошин…». Да и зажатый в руке ключ от комнаты Майи Кудашевой – скорее всего, из другого эпизода воспоминаний Волошина, где никакого есаула и в помине не было…
66
О военном инженере и поэта А.В. Цыгальском (1874–1941, Лин, Массачусетс, США) см. в очерке О.М. «Бармы закона» из цикла «Феодосия» в «Египетской марке»:
Полковник Цыгальский нянчил сестру, слабоумную и плачущую, и больного орла, жалкого, слепого, с перебитыми лапами, – орла Добровольческой армии. В одном углу его жилища как бы незримо копошился под шипенье примуса эмблематический орел, в другом, кутаясь в шинель или в пуховый платок, жалась сестра, похожая на сумасшедшую гадалку. Запасные лаковые сапоги просились не в Москву, молодцами-скороходами, а скорее на базар. Цыгальский создан был, чтобы кого-нибудь нянчить и особенно беречь чей-нибудь сон. И он, и сестра похожи были на слепых, но в зрачках полковника, светившихся агатовой чернотой и женской добротой, застоялась темная решимость поводыря, а у сестры только коровий испуг. ‹…›Однажды, стесняясь своего голоса, примуса, сестры, непроданных лаковых сапог и дурного табаку, он прочел стихи. Там было неловкое выраженье: «Мне всё равно, с царем или без трону», и еще пожеланьео том, какой нужна ему Россия: «Увенчанная бармами закона», и прочее, напомнившее мне почерневшую от дождя Фемиду на петербургском Сенате. «Чьи это стихи?» – «Мои».