Слово и дело
Шрифт:
Под пасху пригласила Евдокию в гости перновская мещанка Морша, там ее дочери были, и офицеры пришли. Решили в карты играть — на короли. Евдокия карты раскрыла в пальцах тонких. На голове у нее платок был, и она его не снимала. Волосы росли теперь не пышные, как раньше, а кольцами завивались. На мальчишку она была похожа. Напротив ее кондуктор Яшка Шишков сидел, и чем-то на Харитошу смахивал: глаза лукавы, подбородок маленький, круглый… Евдокия на него залюбовалась, старое счастье вспомнив, и он тот взгляд перехватил.
Карту перед ней — хлесть.
— Вот и я в королях! — сказал. — Теперь имею право желанья загадывать, а все исполнять должны… Вам, хозяюшка, — попросил госпожу Морша, — нам пива нести. А вам, сударыня-капитанша, — повелел он Евдокии, — встать да меня поцеловать.
Офицеры не хмельны были, но молоды и веселы:
— Ай, поцелуй! Ай, поцелуй ты Яшку нашева! Евдокия из-за стола вышла, платочек на голове поправила, руками губы вытерла, глаза зажмурила и губы подставила. Яшка Шишков своими ее губ коснулся, и тут старое — будто ножом полоснуло под сердце: заплакала гречанка, и все разом стихло…
Шишков до дому ее проводил, а в темноте спрашивал:
— Я тебя всем сердцем люблю… Отчего плакала?
— Ох, не пытай меня… Тебя — не тебя, но люблю.
И в кусты зайдя, они долго там целовались. И так было горько! И так было сладко! Евдокия помолодела, домой пришла весела. А за стеной поют девки, и она к ним в комнаты прошла и вместе с ними дружно песни до утра распевала.
С тех пор и повелось: любовь да свидания, взгляды тайные да письма страстные. Ганнибал как раз опился водками — лежал дома, распухший. Девки радовались: вот-вот окочурится, сатана. Евдокия почасту уходила к Морше, а Шишков провожал ее.
Ганнибал очнулся, лекаря из полка звал, все котелки на кухне проверял, воду с пальца пробовал.
— То яд был, сударыня, — сказал Евдокии. — Меня кто-то уморить возжелал… Уж не вы ли это?
— Вы бы больше пили, сударь, вам бы и не встать уже…
А город Пернов — невелик: голодная собака его из конца в конец мигом перебегает. А сплетня людская бежит еще быстрее. Нашлись доводчики — донесли Ганнибалу, как целовала капитанша кондуктора Яшку при всех, как плакала от любви страстной, как…
Ганнибал буйствовал в перновской канцелярии:
— Отравила меня! Извести хотела…
Первой на расправу госпожу Моршу потащили. И она из-под плетей показала: “Приходил-де ко мне Шишков и говорил, что капитан Абраам Петров (Ганнибал) болен и кабы капитанша была умна и послала в аптеку и купила чего и дала б ему-де, Петрову (Ганнибалу), и он бы, капитан, недолго стал жить!” В тот же день к дверям Евдокии был караул приставлен. Пошли в доме звоны и лязги, из гарема своего бабы дырку в стене провертели, нашептали узнице:
— Беги, Евдокеюшка! Каки-то кольца в потолки вворачивают, жаровню из кузни принесли. Батогов да плетей натаскали — страсть!
Ночью привели Евдокию в покои мужние. Горели там свечи, много свечей. Робко, от страха оцепенев, подняла она глаза к потолку. Там кольца железные вкручены. Были тут же офицеры перновские — Фабер да Кузьминский (сопитухи арапа). Взяли они Евдокию и наверх ее вздернули. Ганнибал руки жены в кольца продел, и…
— А-а-а-а… — раздался крик; повисла она, от боли корчась, пола не доставая.
Всю ночь ее били. Евдокия скользкая стала — от пота, от крови. Висела в кольцах, а голова уже на грудь свесилась. Не сознавалась! Но чем-то жарким повеяло от пола, и она увидела под собой красную от огня жаровню…
Созналась! Только бы все кончилось…
Ганнибал сказал, что убьет ее завтра.
— Ой, сразу только.., во второй не снести мне! Очнулась, а над ней девушки стоят, плачут:
— Пока зверь наш от дому отлучился, мы уже все для тебя сделали. Розги от сучков ножиком обрезали, а ремни отрубями пшенными протерли. Уж ты прости, госпожа наша, что большим-то помочь не можем.
— Спасибо вам, родные мои, — отвечала Евдокия. А в забытьи плескались черные волны, и реяли птицы черные, и острая молния вонзалась в темя, и тогда она — кричала. Потом солдаты отвезли ее в канцелярию перновскую. Там слабым голосом, пугливо вздрагивая, Евдокия все подтвердила, что ей приказали.
(“Где ты, фрегат “Митау”?.. Приди сюда — с пушками!”) <Образ А. П. Ганибалла давно привлекал внимание историков именно тем, что пушкинский “арап Петра Великого” очень далек от подлинного Ганнибала. В 1937 г к 100-летию со дня смерти А. С. Пушкина в советской печати были опубликованы материалы, которые подтверждают сложившееся еще раньше мнение историков о том, что гениальный правнук слишком идеализировал своего прадеда.>
Так прошел целый месяц — в муках, а потом Евдокию отвели с мужнего дома в гошпиталь перновский. Это была не лечебница, а тюрьма, где под караулом крепким держали убийц, должников, прокаженных и язвенных, детей приблудных, жен-прелюбодейниц, инвалидов военных и стариков, которых дети кормить отказались.
Вот сюда-то попала Евдокия, здесь она вздохнула свободно, и потекли дни гошпитальные… День, два, три!
И подумала она: “Почему есть никто не дает мне?"
А люди вокруг нее что-то едят.
— Бабушка, — спросила Евдокия одну старуху, — что ты кушаешь?
Старуха разломила пополам кусок хлеба и сунула гречанке:
— Сожри молча… Говорить в еде — грех великий.
И рассказала потом, что здесь (в госпитале) никого не кормят. Сколько ни трудись, сколько ни умоляй — ничего не получишь. Еду можно получить лишь от родственников. Или — от мужа!
— Муж-то есть, касатушка, — рассудила старуха. — Ведь не сама же ты сюды-тко явилась. Муж привел — муж пущай и кормит тебя.
Ганнибал кормить Евдокию отказался. Таких, как она, бескормных, собирали по субботам в “нищенскую команду”. Сковывали баб и мужиков одной цепью и вели через весь город просить милостыню.
— Подайте Христа ради… — пели люди под окошками. Им давали — кашу и хлеб, репу и салаку.
— И мне подайте ради Христа, ради господа нашего! — закричала Евдокия, дочь корсара греческого, стоя посреди улицы немецкой в городе эстляндском на берегу моря Балтийского.
Ей каши ячменной в подол полгоршка вывалили. Она не плакала. Она уже не страдала. Пясткой немытой, подол придерживая, цепью звеня, шла Евдокия через город, жадно кашу поедая…